там, где мы


Channel's geo and language: not specified, not specified
Category: not specified


Рассказываем о незаслуженно забытом явлении русской эмиграции в XX веке.
ВК: https://vk.com/tam_gdemy

Related channels

Channel's geo and language
not specified, not specified
Statistics
Posts filter




https://youtu.be/r4EfFDISClQ Отрывок из фильма «Мой слуга Годфри» (1936) с Мишей Ауэром.






Анна Павлова и Чарльз Чаплин, 1922г.




«В политическом отношении мы, первопоходники, руководствовались идеями Корнилова: во имя спасения России примирение всех групп и партий — для общего фронта против большевиков. Это примирение до сих пор не достигнуто, и надежд на него нет. Рассеянные ныне в эмиграции, мы горды сознанием исполненного долга и не надеемся даже на благодарность потомства, ибо для наличия такой благодарности необходимо великое моральное возрождение народа, а это возможно лишь в течение многих лет. Потеряв здоровье, став инвалидами (я лично потерял глаз), мы нисколько не сожалеем об этом, предпочитая быть инвалидами эмигрантами, чем здоровыми подданными III Интернационала. Некоторые из нас, в том числе и я, были даже настолько счастливы, что видели большевиков лишь в бою или пленными, но совсем не видели их владыками, ни одной минуты не испытали прелестей социалистического рая. Разве это уже не награда за наши труды?»

Декабрь 1924
И. Ф. Патронов




«Позвольте мне заняться антитезисом. Оглядываясь на эти годы вольного зарубежья, я вижу себя и тысячи других русских людей ведущими несколько странную, но не лишённую приятности жизнь в вещественной нищете и духовной неге, среди не играющих ровно никакой роли призрачных иностранцев, в чьих городах нам, изгнанникам, доводилось физически существовать. Туземцы эти были как прозрачные, плоские фигуры из целлофана, и хотя мы пользовались их постройками, изобретениями, огородами, виноградниками, местами увеселения и т.д., между ними и нами не было и подобия тех человеческих отношений, которые у большинства эмигрантов были между собой. Но увы, призрачные нации, сквозь которые мы и русские музы беспечно скользили, вдруг отвратительно содрогались и отвердевали; студень превращался в бетон и ясно показывал нам, кто собственно бесплотный пленник и кто жирный хан.

Наша безнадёжная физическая зависимость от того или другого государства становилась особенно очевидной, когда приходилось добывать или продлевать какую-нибудь дурацкую визу, какую-нибудь шутовскую карт д'идантите (удостоверение личности), ибо тогда немедленно жадный бюрократический ад норовил засосать просителя, и он изнывал и чах, пока пухли его досье на полках у всяких консулов и полицейских чиновников. Бледно-зелёный несчастный нансенский паспорт был хуже волчьего билета; переезд из одной страны в другую был сопряжен с фантастическими затруднениями и задержками. Английские, немецкие, французские власти где-то, в мутной глубине своих гланд, хранили интересную идейку, что, как бы дескать плоха ни была исходная страна (в данном случае, советская Россия), всякий беглец из своей страны должен априори считаться презренным и подозрительным, ибо он существует вне какой-либо национальной администрации. Не все русские эмигранты, конечно, кротко соглашались быть изгоями и привидениями. Некоторым из нас сладко вспоминать, как мы осаживали или обманывали всяких высших чиновников, гнусных крыс, в разных министерствах, префектурах и полицейпрезидиумах».

Владимир Набоков «Другие берега»








В 1923 году мать будущего художника и архитектора Михаила Андреевича Бакича с тремя детьми эмигрировала в Китай. В 1934–1936 гг. Михаил Бакич работал проектировщиком в строительной конторе А. Г. Чибуновского, архитектором при возведении отеля «Нью-Харбин» и реконструкции отеля «Модерн». Был автором памятников советским воинам, погибшим в Китае, а также спроектировал памятник защитникам Харбина от наводнения, который сегодня располагается в самом «русском» парке города и является популярной туристической достопримечательностью. С 1958 года Бакич жил и работал в Сиднее, где продолжил заниматься архитектурой.


«И на Монмартре, и на Монпарнасе во многих русских кабачках пели цыгане. Пела знаменитая в свое время в России Настя Полякова, обладательница чудесного густого контральто, настоящий «цыганский соловей», похожая по манере пения на покойную Варю Панину, пели Нюра Масальская, Давыдова и другие. На Монпарнасе пели цыгане — тоже русские — Димитриевичи. Пели они слабо, но зато плясали необыкновенно. Их хор одно время восхищал парижан, самые большие парижские газеты посвящали им целые статьи. Табор Димитриевичей попал во Францию из Испании. Приехали они в огромном фургоне, оборудованном по последнему слову техники, с автомобильной тягой, фургон они получили от директора какого-то бродячего цирка в счёт уплаты долга, так как цирк прогорел и директор чуть ли не целый год не платил им жалованья. Их было человек тридцать. Отец, глава семьи, человек лет шестидесяти, старый лудильщик самоваров, был, так сказать, монархом. Все деньги, зарабатываемые семьей, забирал он. Семья состояла из четырех его сыновей с женами и детьми и четырех молодых дочек. Попали они вначале в «Эрмитаж», где я работал. Сразу почувствовав во мне «цыганофила», Димитриевичи очень подружились со мной. Из «Эрмитажа» они попали на Монпарнас, где и утвердились окончательно в кабачке «Золотая рыбка». Иван Мозжухин любил цыган не меньше меня и очень скоро также сделался другом этой семьи. Однажды цыгане попросили Ивана быть крестным отцом. Иван согласился. Был приглашен и я.
На другой день часов в пять вечера мы приехали в церковь на Рю Дарю. Была зима. Церковь стояла нетопленой и пустой. Десяток восковых свечей освещал темные лики угодников. Дьячок хрипло кашлял в алтаре, прочищая голос. Цыгане пошли торговаться со священником, а мы с Иваном переминались с ноги на ногу, озябшие, плохо выспавшиеся. Иван злился. Он не любил семейных праздников. Отказаться ему было неловко, но настроение у него было сильно испорчено. К тому же, пока разыскивали магазин, где можно было купить крестильную рубашечку и крест, мы окончательно замерзли.
Около нас крутился мальчишка-подросток лет четырнадцати.
— А где же ребенок? Кого крестить? — мрачно спросил Иван.
Подросток взглянул исподлобья и нехотя процедил:
— Я ребенок! Меня и крестить!
Иван сразу развеселился.
— Водку пьешь? — неожиданно спросил он.
— Пью!..
Мы взяли «ребёнка» за руку и пошли напротив, в ресторанчик «Петроград». Там нам налили три большие рюмки и дали пирожков. Подкрепившись, мы вернулись в церковь. Все было готово к обряду. Посреди церкви стояла купель, окруженная горящими свечами.
— Раздевайся!— приказал отец. «Ребёнок» нахмурился.
— Не полезу я в нее! — твердо заявил он. — Холодно!
Никакие доводы, увещевания и подзатыльники не
помогли. Пришлось ограничиться окроплением головы и помазанием.
— А как же рубашечка? — ехидно спросил я Ивана.
— Останется для моих будущих детей! — серьезно ответил он и спрятал её в карман.
Крестник, получив крест, долго его рассматривал, будто не веря, что он золотой. Для большей достоверности он даже попробовал его на зуб.
После крестин мы сели в машины и поехали к цыганам. Они жили за городом, снимая старый особняк где-то в лесу. На втором этаже в большой столовой был накрыт огромный стол, ломившийся от яств и напитков. Приглашенных было множество. Цыгане по широте души позвали всех знакомых. Тут были и музыканты, и художники, и журналисты. Старый папаша, как патриарх, с седой бородой, сидел во главе стола в ещё довоенном русском армяке, увешанном какими-то экзотическими медалями, скупленными по случаю».

Александр Вертинский «Дорогой длинною»


Алексей Семкин о режиссёре и драматурге Н.Н. Евреинове:

«В недавнем прошлом отношение к Евреинову однозначно определялось двумя обстоятельствами: во-первых, тем, что он эмигрировал из Советской России, во-вторых, тем, что он, «отстаивая субъективно-идеалистический взгляд на искусство», лишал театр «его идейно-эстетической специфики». В наше время, в соответствии со сложившейся новой конъюнктурой, именно эти обстоятельства должны были бы сыграть противоположную роль. Процесс постепенной реабилитации представителей «реакционного мировоззрения» деятелей культуры русского зарубежья вернул из небытия многие имена. С Евреиновым ситуация совершенно особая: в современной российской науке об искусстве он стал, безусловно, persona grata, вошел в число обязательно упоминаемых — и, как правило, не более того. Как драматург и мыслитель Евреинов и по сей день малоизвестен, а массовому читателю — практически неизвестен. А ведь современниками он осознавался как фигура крупнейшая. Может показаться спорным мнение проф. Б. В. Казанского, категорически утверждавшего, что к теоретическим исследованиям и творческим экспериментам Евреинова «восходит вся идеология нового театра». Однако нельзя не признать: как создатель теории театрализации, историк русского и мирового театра, автор многочисленных пьес и киносценариев он оставил в русской и мировой культуре заметный след».


«Le chant des partisans» — неофициальный гимн французского Сопротивления. Автором песни стала русская певица Анна Смирнова-Марли, которая после Октябрьской революции эмигрировала во Францию вместе со своей семьёй.

https://m.youtube.com/watch?v=QRhg-Ioik8c




В небольшом отеле в Латинском квартале, где я останавливался, жил один известный русский князь – вместе с отцом, женой, детьми и «бонной». Старик-отец – тот еще был из «настоящих». Он варил себе супчик на спиртовке, и, хотя я прекрасно знал, что он светоч антисемитизма и махровый крепостник, мучивший своих крестьян, было что-то трогательное в его облике, когда он промозглыми осенними вечерами тащился к себе домой, давно уже символ, не человек, иссохший лист, сорванный ветрами истории с дерева жизни. Зато его сынок, взращенный и воспитанный уже на чужбине, элегантно одевавшийся у парижских портных, живший на содержании у более богатых великокняжеских семейств, – тот был совсем другая птица! В телефонной гостиной он вел долгие переговоры с бывшими лейб-гвардейцами, всем Романовым, подлинным и самозванным, слал верноподданнические поздравительные адреса ко дню рождения, а дамам в отеле подсовывал в ячейки для ключей пошленькие, на розовой бумаге, любовные послания. На царистские монархические конгрессы он отправлялся в автомобиле и жил припеваючи, этаким маленьким эмигрировавшим божком во французских райских кущах. К нему приходили попы, гадалки, предсказатели, теософы – все, кто провидел будущее России, пророчил возвращение Екатерины Великой и троек, медвежьей охоты и каторги, Распутина и крепостного права… Потерянные люди. Они потеряли свою русскость и свои дворянские привилегии. А поскольку ничего, кроме русскости и знатного происхождения, у них за душой не было, они потеряли все. Они медленно выпадали из собственного трагизма. Герои великой трагедии опускались на глазах. Кровавая, железная поступь истории вершилась неумолимо. Наши глаза уставали созерцать бедствия, которые сами себя спешили продешевить. Мы стояли над обломками, которые сами не осознавали масштабов постигшей их катастрофы, мы знали о них больше, чем сами они в состоянии были нам поведать, а коли так – мы, плечом к плечу и в ногу со временем, перешагнули через этих потерянных и потерявшихся, перешагнули бестрепетно, хотя и не бесскорбно.
Франкфуртер Цайтунг, 14.09.1926»

Йозеф Рот «Берлин и его окрестности»


Эмигранты считали себя единственными представителями подлинной России. Все сколько-нибудь значительное, что нарождалось и росло в России после революции, они отвергали как «нерусское», «еврейское», «интернациональное». Европа уже давно привыкла видеть в Ленине главу Российского государства. Для эмигрантов таковым все еще оставался Николай Второй. Они хранили трогательную верность прошлому наперекор очевидному ходу истории. И этим сами снижали трагизм своего положения. Но ведь жить как-то нужно! А коли так – они на парижских ипподромах родным казачьим галопом гарцевали на чужекровных лошадях, обвесившись кривыми турецкими саблями, купленными на блошином рынке в Клиньянкуре, прогуливались по Монмартру, щеголяя пустыми патронташами и тупыми кинжалами, водружали на головы огромные медвежьи папахи из натуральной кошки и, даже будучи уроженцами мирной Волыни, изображали свирепых донских атаманов, стоя швейцарами при дверях роскошных заведений. Некоторые с помощью не подлежащих проверке нансеновских паспортов сами произвели себя в князья. Только кому какое дело до титулов! Все они с одинаковой ловкостью научились выщипывать из балалаечных струн щемящие аккорды, носить красные сафьяновые сапоги с серебряными шпорами и кружиться на одном каблуке вприсядку. В одном парижском варьете я видел, как некая русская княгиня изображала русскую свадьбу. Сама она была выряжена невестой, переодетые боярами ночные вышибалы с Пляс Пигаль стояли шпалерами, как цветы в горшках, на заднем плане мерцал картонный собор, откуда вышел поп с бородой из ваты, стеклянные самоцветы блистали в лучах русского солнышка из софитов, а капелла скрипачей приглушенно струила трогательную мелодию песни о Волге-матушке прямо в сердца публики. Другие княгини работали официантками в русских заведениях, в передничках, с блокнотиком на цепочке черненого серебра, с гордо вскинутой головкой в знак несгибаемой стойкости и неизбывного трагизма эмигрантской судьбины. Другие, сломленные этим трагизмом, понуро и тихо сидели на скамейках Тюильри и Люксембургского сада, венского Пратера и берлинского Тиргартена, по берегам Дуная в Будапеште и в кофейнях Константинополя. В каждой стране они заводили связи с местными реакционерами. Они сидели и горевали по своим утратам: погибшим сыновьям и дочерям, по сгинувшим женам – но и по золотым карманным часам, подарку Александра Третьего. Многие покинули Россию, потому что «не могли больше видеть нищету и страдания родины». Я знаю многих русских евреев, которых еще несколько лет назад «экспроприировали» Деникин и Петлюра, но которым сегодня больше всех на свете ненавистен Троцкий, хотя он им ничего не сделал. Они мечтали бы снова по поддельной метрике просочиться за черту оседлости и вести унизительное, полулегальное существование людей второго сорта в крупных российских городах.


«Задолго до того, как мысль о поездке в новую Россию вообще стала возможной, к нам пожаловала Россия старая. Эмигранты принесли с собой неистовый дух своей родины, запах покинутости, кровопролитий, бедности и невероятных судеб, какие встречаешь разве что в романах. Пережитое ими, вся боль их изгнания, их отторгнутости от тепла родных очагов, их странничества по миру без цели и смысла, их жизни невпопад с привычным и устоявшимся, когда всякий выход за рамки закона оправдывается расхожим и стародавним литературным штампом о «загадочной русской душе», – все это как нельзя лучше подходило к банальным европейским представлениям о русских. Европа знала казаков из варьете, оперную, если не опереточную бутафорию сельских свадеб на театральных подмостках, знала русских певцов и русские балалайки. Зато она так никогда и не узнала (не узнала и сейчас, когда Россия пришла к нам), до какой степени оболган французскими романистами (самыми консервативными в мире) и сентиментальными почитателями Достоевского русский человек, низведенный ими до почти карикатурного гибрида набожности и зверства, алкоголизма и философствования, самоварного уюта и азиатчины. А во что они превратили русскую женщину! Это же просто человекоживотное, наделенное тягой к покаянию и страстью к обману, смесь мотовки и бунтарки, литературной дамочки и бомбистки. И чем дольше длилось их изгнание, тем больше сближались русские эмигранты с нашими о них представлениями. Они делали нам одолжение, приспосабливаясь к нашим клише. Возможно, это ощущение порученной им «роли» как-то смягчало их горький удел. В ореоле художественного образа эту боль легче было сносить. У русского князя в качестве шофера парижского такси только один маршрут – прямиком в литературу. Пусть судьба его ужасна. Но она вполне пригодна для беллетристики.

Анонимно-безвестное существование эмигрантов становилось, так сказать, продуктом общественного интереса. Особенно когда оно принялось само себя выставлять напоказ. Эмигранты сотнями основывали театры, певческие хоры, танцевальные ансамбли и капеллы балалаечников. Года два все это казалось новым, потрясающим, подлинным. Потом стало привычным и скучным. Они утратили связь с родной землей. Они все больше удалялись от России – а еще больше Россия удалялась от них. Европа уже знала Мейерхольда – а они все еще держались за Станиславского. Их «синие птицы» начали петь по-немецки, по-французски, по-английски. В конце концов они улетали в Америку, чтобы окончательно растерять там оперение.

20 last posts shown.

169

subscribers
Channel statistics