РОДНОЕ, ТАКОЕ
(О коллективной вине)
Год был так себе, хотя кто уже вспомнит, когда везло и хохотало — так Надя себя успокаивала, удерживаясь от того, чтобы верхом на чёрном скакуне нестись к вратам индивидуального ментального ада, в котором она во всём виновата, где её непонимание будущего, рождённое неосознанным прошлым, вместе глупость, и эта глупость наказана несчастьем. Надя шла мелкими быстрыми шагами, ей почему-то казалось, что так она не отрывается от земли и за что-то держится. Схватиться за что-то было нужно — любовь текущего этапа её жизни полгода назад исполнила ультимативный бай-бай через повешение. Повешению предшествовало катастрофическое преображение — эксклюзивно в глазах Нади, так-то, наверное, каким он был, таким он и явился, и много кто много что понимал и раньше.
Он оказался натуральный преступник. Помешанной на размножении спектра добра и понимания Наде, самой вежливой и извиняющейся за всё дважды — содержательно и контрольно — такое было не то что сложно пережить, не вообразить. Украл, обманул, подался в бега, вернулся, скрывался, исчез, вернулся, ушёл за переход. «Я повесился», — вот и вся записка. Сил острить в манере «А то я не заметила» у Нади не было. Помогало, что вокруг всем тогда было лучше. Болеть стали реже, гробов стало меньше, смелости больше — маски сползали, а потом снялись совсем, про перчатки никто уж и не вспоминал. Кто жил тогда, тот помнит. А потом плохо стало всем, и Надя начала стесняться своего частного ужаса — в одиночку с её патологической эмпатией страдать было приятнее. Казалось, что это её крест разросся и рухнул всем на спины. Опять виновата.
Надя держалась за неестественное staccato своих шагов. За последние полгода она стала стричься коротко, потом дважды перекрасила волосы, похудела на двадцать килограммов, и к моменту, когда катастрофа стала всеобщей, инструменты жертвенного преображения исчерпались. Можно было, желая освободить себя, освоить глубинное дыхание, встать на гвозди или начать играть на скрипке, но импульс уже ушёл. Надя привыкла выживать, и теперь, когда выживали все вокруг, она стала чувствовать ответственность за то, чтобы учить других не умирать в диком лесу безнадёжности. По счастью, она догадалась эту ответственность спрятать — кому-то её было жалко, но теперь же уже не жалко никого, могли и послать куда подальше. Грубость Надю ранит, убивает.
На вечеринке, где встретились человек двадцать, ухавших в унисон о том, что жизнь кончилась, и дальше только хуже, Надя пыталась поговорить о чём-то вне кошмара, но каждый раз всё приходило именно к нему. Самое элегантное решение предложил небрежно одетый доцент в прошлом уважаемого университета: «Есть способ понимания этики через её отсутствие. Ты тогда узнаёшь сложную конструкцию через отрицание. Вот это — неэтично, а остальное значит умеренно или совсем даже ок». Наде пример не понравился. Давайте все подхватим тот гепатит, который лечится, чтобы узнать, как хорошо бывает жить без него — Надя лучше как-то раскачает понимание через авторитетные источники, используя воображение и сопереживание.
Полюбить кого-то — это же как иностранный язык выучить. Наде языки давались плохо, начинать всё сначала обидно. Сложно всё складывалось, чудовищно закончилось, но было по-настоящему — а теперь же любое настоящее будет другое, к которому она не привыкла и поэтому заранее на всякий случай боится. Ещё можно в город другой переехать, а лучше в другую страну — вот это и есть любовь и узнавание другого. А где силы взять на узнавание, если и в родном приходилось и приходится жить по-партизански, а там все те же задачи, но в лучшем случае заново, а в худшем «со звёздочкой»? Так Надя бежала мелкими шагами по Тверской, по Неглинной. Светило бессмысленное солнце двадцать второго года — ему висеть над Москвой было можно. Остальное — либо совсем нельзя, либо нельзя потенциально.