phi(l'eau)sophie


Гео и язык канала: не указан, не указан
Категория: не указана


admin — @egorkuryshov

Связанные каналы

Гео и язык канала
не указан, не указан
Категория
не указана
Статистика
Фильтр публикаций


Жак Рансьер. Перемещённые архитектуры

Само слово “архитектуры” уже, кажется, должно смутить. Тем не менее в тексте есть ответы почему существует множество архитектур, а не одна. Есть и ответы о их появлении в неких “встречах”. И вообще вырисовывается чёткая минорная линия, — скорее всего основному архитектурному дис (курсу) знакомая едва-едва, — которую можно срезюмировать, исходя из вполне обычной ситуации. Той самой ситуации, когда на укоры в творческой посредственности иной архитектор отвечает: “Да вся архитектура — это так-то просто коробки”. Во-первых, не является ли такой способ защиты следствием приверженности какому-то неправильному Платонизму, больше похожему на паранойю или фиксацию? А во-вторых, кажется, что тот, кто фиксируется, напрасно полагает, что способен за суматохой усилий строителей эмигрантов, бардачным нагромождением строительных лесов, скомканностью и изношенностью чертежей и планов, пылью, вонью и запачканностью строительных материалов разглядеть Идею, якобы общую каждому такому событию или его корреляту, называемому по привычке архитектурой.

Но скорее всякой коробке логичнее быть архитектурой. И скорее всякая коробка более имманентна архитектуре. В этом и заключается мысль Рансьера, который уважит нарисованную архитектуру, на которую только смотрят, гораздо больше, чем иную утилитарную. В самом деле свои "архитектуры" всегда придут туда, где им суждено появиться, — в музыкальные симфонии или в театральные представления, в хиленькие эскизы или в грандиозные макеты, в цифровой замок Короля Лича или в запутанное сновидение, в “реальность” в конце концов! Это довольно опрометчиво — выгонять со своих мест архитектуру и предметы её мысли куда-то в дебри текста, в глубины образа или в картонные миры концепции, занимаясь сомнительной деятельностью, наделённой статусом архитектурной. Кажется, мало кому хочется наблюдать за тем, как архитектура бредит видениями своего творца. Всякий раз она должна встречать свой объект, — даже посредственное коробки, ямы, захолустья, стеклянного куба или кирпичного склепа, — оглашая в нём Новое со всей ответственностью перед тем, что уже успело построиться.

Однако по Рансьеру, кажется, нельзя придумать некую Новую архитектуру, сделать оригинальнее и более творческой свою авторскую архитектуру (то есть вообще нельзя ответить на вопрос "что такое архитектура?"), — но можно куда-либо ввести архитектуру (architecturer) или продумать архитектурой какие-либо материализованные обстоятельства. Можно эстетическими перемещениями попытаться искупить техническое совершенство архитектуры.

https://teletype.in/@egorkuryshov/zhak-ranser-peremeshchyonnye-arhitektury


Архитекторы и их активности. Часть V

В заключение мы попробуем немного прояснить природу активностей. Но для этого нам необходимо вернуться к вопросу о катастрофе, которая, как было сказано ранее, превентивна всякой архитектуре.

Однако катастрофа превентивна не только архитектуре, но и всем видимым и невидимым явлениям в целом. Катастрофа только существует, тем не менее её никогда нет. Есть то, что случается или получается после неё. Например, постепенно расстраивается пианино и в какой-то момент молоточки нот отбивают звуки, находящиеся в более ощутимой зоне турбулентности меж двух нот. При этом новый сложившийся в совокупности клавиш порядок звуков назвать катастрофическим позволяет только определённый настрой, трактующий случившееся как катастрофу, роднящуюся катастрофам какого-либо неуспеха, бытового уровня и т. д. Катастрофична же сама контингентность, оставляющая в природе симметрию, в ящике пианино звучание, а в «коробках» архитектуры устойчивость. В некотором смысле катастрофа живёт, опосредуя своих носителей.

Катастрофа может жить мыслью, чья когнитивная устойчивость мнимо сдерживает её. И если бы мы задались вопросом о том, почему она всё-таки сдерживает её, то в попытках разобраться обнаружили бы то, что похоже на активности, которыми мыслит архитектор, сдерживая архитектурные катастрофы. Возможно, на примерах трёх работ, мы смогли увидеть в мышлении архитектора-ученика преобладание образа. Так вот, кажется, что архитекторы и работают образами, подвижными в пределах некоторой отдельной активности, которая и составляет природу внешнего явления, мнимо сдерживает его катастрофу.

Возможно, во взгляде архитектора его архитектурный мир является полностью имманентным. Таким, в котором онтология головы, чертежа и композиции совпадает с репрезентацией, упраздняя её значимость. В котором метафизика активностей совпадает с физикой архитектурного жеста.


Архитекторы и их активности. Часть IV

Остаётся только композиция, говорить о которой доставит удовольствие, наверное, каждому философу. Ведь философская деятельность — это тоже своего рода создание абстрактной устойчивой композиции. Наверное, философия и архитектура необычайно близки в этом абстрактном месте встречи, что представляет собой понятие композиции.

Если мы вспомним бумажных архитекторов, то мы увидим тех людей, кто поняли, что создание композиции стоит к архитектуре ближе всех других работ. Увидим тех, кто извлекли важный урок из учения о том, как думать, и остался думать дальше в прямом смысле слова “дальше”. И эти дали метафизичны. В них продолжается исследование активностей, и в данном случае активностей формирования или формообразования. И речь тут даже не всегда о форме геометрического образа или тела, а о форме самого пространства, о форме света и тени, о форме ощущения. Речь идёт о том, чтобы исследовать активность придания формы чему-либо в пределе процесса придания. То есть среди тех многих активностей, что составляют природу виртуального объекта, нужно отыскать активность формирования и проследить за тем, как она работает. Нужно настроить взгляд на вещи так, будто они составляют такой мир, которому для развёртывания или задавания самого себя — актуализации — нужно только появление форм. Как из ночной тьмы на рассвете восстают резкие пейзажи за окном, сообщая о своей форме отблесками, мерцаниями, горением, так и восстают абстрактные композиции. И наоборот, погружаясь в тьму ночи, пейзажи превращаются в размывающиеся сгущения: деревья напоминают фантастических великанов, надымивших полное небо густых облаков, что плывут над ландшафтами как над спиной ещё большего спящего великана. Формирование происходит постоянно — рождаются непостоянные композиции.

Конечно же, в этой работе дают свои плоды уроки прошлых работ. Но в ней есть синтетический урок, при этом бесконечно новый: мы сказали, что голову нужно перенести или протащить, а на чертеже изобразить вид того, чего никогда не будет. Так вот создать композицию — значит научиться думать посредством активности, в которой синтезируются два этих невозможных действия. Перенести форму, строение, пространство, устойчивость и плотность из того, чего никогда не будет, из невозможности, которую рождает воображение. Понимать и чувствовать композицию учит это преодоление невозможного и увязывание того, что не имеет чёткой меры и, по существу, концептуально (пирамида, куб, сфера или шар, конус и др.). Выходит так, что активности строения и перспективизации, проходящие через активность формирования, представляют из себя готовый архитектурный взгляд или видение в перспективе композиции.

Однако десятки или сотни разрисованных листов, потраченных на тренировку её создания, не дают такого взгляда гарантированно. Нет такого трафарета в мире репрезентации, который позволял бы так видеть. Сам лист с выполненной работой представляет из себя нечто, либо картографирующее композицию, либо нет. Композиция либо обнаружится, либо нет. Здесь должны работать различия жирных и тонких линий, густого и разреженного штриха, его длин, степени тушевания, запятнанности, остроты огранки, устроенности объёмов друг на друге или друг в друге. Композиция производится этими поверхностными активностями, как бы отражающими глубинные. На ней рождаются высотность и приземистость, узкое и расширенное, покоящееся и подвижное — все привычные атрибуты архитектуры.

И в самом деле, настоящая композиция предельно абстрактна самой себе, и в этом состоит её онтологический толк: в ней есть незавершённость чего-то предвидящегося как архитектурное и сама суть привычного архитектурного движения. Производительного движения линий, площадей, объёмов здесь, на фасаде, и где-то по ту сторону фасада, поверхности, где без подвижности активностей эти линии, площади и объёмы невозможны.


Архитекторы и их активности. Часть III

Мы перейдём к работе с чертежом, чтобы поговорить о понятиях вида и идеи.

Любой чертёж состоит из трёх видов, согласованных с аксонометрией некоего идеального объекта. Зачастую они работают между собой очень нетривиальным образом. Взять хотя бы то, что вид — это то, чего никогда не будет и не случится! А если аксонометрия чрезмерно хитра, то и на самом виде чего-то может никогда не случиться. И вообще, аксонометрия — это тот же вид, только обманывающийся перспективой, и потому обретающий объём. Тогда выходит так, что, приступая к черчению, в первую очередь занимаются изучением видов, навязывающих себя со своей схематичной однородностью. Но только умение разглядеть различие, неоднородность, появляющиеся по мере того, как сопоставляешь вид сверху и вид слева, вид слева и аксонометрию и т. д. позволяет построить правильный чертёж, правильно сложить все части.

Взятые вместе эти четыре части всякого чертежа участвуют в исследовании активностей опространствления, логического увязывания, перспективизации и, самое главное, актуализации. Ведь именно чертёж выгоняет здание в мир, занимается девиртуализацией жизни архитектурного замысла, не обманываясь тем, что именно ему надлежит стать актуальным местом архитектуры. Несмотря на такую скромность, он всё же учит следить за устойчивостью объекта, обращая на него особое внимание требованием соблюдения масштабов и согласованности его внутренних компонентов. Очень тяжело научиться чертить грамотно, и это походит на решение трудных и сложных идеальных геометрических задач. И эта тяжесть, кажется, всегда сопутствует идеальному или несбыточному; тяжесть уравновешивания, согласования, налаживания и закрепления того, что отнюдь не несёт в себе потенции творческого, а напротив является пусть и понарошку, но данным (ведь трудно уравновесить, согласовать, наладить и закрепить то, что непосредственно творится, — карандашный рисунок). Это, кстати, насколько-то обращает внимание на теорию идей, на это интеллектуальное изобретение Платона: нам пристало мыслить их как самостоятельные образы, безотносительные всему. Однако, возвращаясь к чертежу, можно сказать, что понятие идеи заключено скорее в варьировании соотношений, ищущих Идеальное. Возможно, варьирование — это материя Идеи.

Подобным варьированием можно было бы описать и работу проектирования. Работу того творчества, что придумывает новую архитектуру. Но также эту работу следовало бы описать, упомянув ту режиссёрскую часть архитектурного творчества, которая архитектурное “кино” перед его воплощением представляет в виде раскадровки. Буквально в кадрах — в видах. Поэтому сам по себе напрашивается вывод касательно места и задачи чертежа в онтологии архитектуры — варьировать к Идее, повторять в Виде.


Бруно Латур. Слегка постукивая тростью слепого по архитектуре Рема Колхаса

Если вы совсем не знакомы с такой Большой фигурой, как Рем Колхас, но хотя бы так же, как и мы, поверхностно знакомы с некоторыми фигурами французской мысли XX века, то, пожалуй, мы сможем представить одного через другого.

Один харизматичный француз всегда производил сенсации, выдавая ёмкие провокационные высказывания, которые интеллектуально мусолят или делают предметом мемов по сей день. Монструозное, полное загадок знание, с которым долго справлялись как-то по-дурацки, структурировать, концептуализировать и, как результат, дать прочувствовать интенсивнее смог только он. Он же в принципе и выгнал своё ремесло — скорее усилиями последователей — из рамок сеттинга, кабинета, дисциплины, потому сегодня о нём вспоминают, когда смотрят кино, когда изучают живопись или даже тогда, когда мучают топологию. Некоторые даже мимикрируют под него, производя свои громкие манифестации, подкреплённые формулами, схемами и гегельянством.

Если попробовать вернуться сквозь все эти дебри обратно к Колхасу, то сначала мы обнаружим, что, например, работа «Delirious New-York» — это буквально нечаянное руководство к тому, как размышлять о своей архитектуре, как заниматься своей архитектурой и как подавать свою архитектуру: есть факты, есть образы, есть мысли — концептуализируйте, подберите метафору, манифестируйте! И вот уже длиною в выставочный зал тянутся проекты, структурированные, как “колхасовский” архитектурный язык. Он же, Колхас, — писатель, который строит, и архитектор, который пишет, — выгнал архитектурное ремесло с места её конкретного строительства в места её встреч с абстрактными сценариями, другими искусствами и безумными подходами: может быть появилась “институциональная архитектура” со своими призрачными замками Ла Борд? Говоря о монструозном, полном загадок знании, снова вспоминается книга Рема «Нью-Йорк вне себя» и даже «Город-генерик»: он пришёл и расставил всё по полочкам, показал, как в целостной ткани Нью-Йорка и города вообще могут переплетаться его Воображаемое, Символическое и Реальное. Как журналист, он на страницах каждой из своих книг оставляет громкие заголовки, но один мы будем мусолить и делать предметом мемов ещё долго: «fuck context!» А что это значит? — возможно, пояснит Бруно Латур.

https://teletype.in/@egorkuryshov/bruno-latur-slegka-postukivaya-trostyu-slepogo


Архитекторы и их активности. Часть II

Архитектурный рисунок головы, несомненно, учит уделять внимание конструктивным особенностям всякого объекта, которые в совокупности складываются в то, что называют строением. Однако по-настоящему важно нечто другое. В силу того, что полотно, на котором рисуют, и сама гипсовая голова разделены, вопрос, проблема или задача ставятся иначе, нежели просто срисовать голову, хотя и подчеркнув тот факт, что у неё есть строение: скорее, нужно пронести голову на полотно, преодолев разделяющее пространство. Срисовать можно всё, что угодно, предварительно продумав пространственное как плоскостное. Здесь же нужно воспроизвести строение головы на бумаге, не потеряв её физической устойчивости и связности, не вырвав и не выгнав её со своего действительного места, стоя на котором она каждое мгновение строится взаимопересечениями “акциденции” света и “субстанции” гипса. Тем самым мы различаем срисованное и нарисованное, когда полагаем, что в строении срисованной головы — то есть плоскостной — участвуют двумерные активности построения, а в строении рисованной — то есть пространственной — трёхмерные.

Архитектор рисует голову, исследуя возможности активностей протяжения, весомости, устойчивости, сияния и прочих с помощью карандаша… Исследование проводится на бумаге. Её необходимо сделать тем местом, которое чисто технически или активно метафизически должно совпасть с тем, где стоит гипсовая голова как архитектурно-связная сущность. И здесь по идее должен возразить художник, процесс живописи которого сопутствует метафизике цвета: “места полотна и головы никогда не совпадут — голова всегда будет чёрно-белой”. Согласившись, его поддержит фотограф. Но как раз потому, что такое недопонимание имеет место, существует и различие, утверждающее архитектурный взгляд. Взгляд, направленный на мир активностей, оживлённостью которых парадоксально достигается всякая устойчивость. Только открыв глаза в мире активностей, пронизывающих архитектуру, просыпаются архитектором. Потому что явно гипсовая голова, находящаяся в антураже её построения, в пространстве полевой работы учеников, медику или кутюрье предстанет иначе. Например, литератору, такому как Сартр, в “Тошноте” в голове важно лицо, собирающееся в целое из не связанных между собой частей. В общем, вводя понятие “головы”, в разных видах деятельности люди следуют своим метафизикам, приводящим это понятие в работу. Врач, изучающий анатомию головы, постигает её строение и существо своими стерилизованными орудиями труда. Скульптор постигает её строение лепкой. Архитектор, вооружившись карандашом, отдаётся имманентности активностей, являющих устойчивое головы в катастрофическом своего творческого танца.

Хочется обратить особое внимание на то, что по аналогии с врачом и скульптором архитектор имеет дело не совсем с головой; а с инструментом, таким как карандаш, столь близким к искусству живописи, он обращается совершенно иначе. Карандаш, конечно, рисует по бумаге, оставляет на ней следы разных оттенков серого цвета. Но здесь в самом деле, давая карандаш, учат думать о природе построения устойчивого активностями, как учат думать о природе образования чисел отрезками, давая линейку. Видимо таковы главные уроки, которые нужно извлечь: не обманываться непосредственным и не рисовать голову карандашом — исследовать активности построения и использовать нужные для того инструменты. Чем-то таким для тела онтологии архитектуры выступает голова.


Архитекторы и их активности. Часть I

Всякая деятельность требует особенного образа мысли. И этим образом мысли всегда заражаются. Мы всегда обдираем об него коленки и локти, занашиваем до дыр, ломаем и чиним… Но в любом случае: мы не приходим с ним. Нет такого метафизического воздействия, которое бы подготовило нас к той или иной среде. Скорее среда создаётся, формируется и структурируется. И это происходит, пока попавший в неё “отвечает” на скромный вопрос: “как думать?”

Чтобы ответить на вопрос “как учится думать архитектор?”, не нужно привлекать прошлое яслей, детского сада, школы и прочего, ведь там учится думать кто-то другой. Архитектор же начинает учиться думать, когда попадает в среду, которую не столь аккуратно можно назвать “неустойчивой”. Он и до этого был знаком с внешним и внутренним архитектуры, но имя ей давал не он и понятия не имеет, что мыслится им как архитектурное: с этого и начинается метафизическая неустойчивость и онтологическая негерметичность всего того, что по памяти называлось архитектурой.

Когда все дома, что стоят в округе, начинают падать и крушиться на глазах, становится очень страшно и ощущается беспомощность. Однако такая катастрофа превентивна, поэтому всё ещё можно успеть заставить неустойчивое схватиться. Думать виртуальное неустойчивое, — что неустойчиво, пока не умеешь думать архитектуру, — начинают с белого листа. Белая, чёрная или цветная поверхность листа бумаги — это ещё не выявленный мир со своей геометрией и контингентностью, режимами и динамиками существования. Это мир, в котором неистовство Идеи предстаёт в свете настолько ярком, что и сам лист, как и порой всякий художник, остаётся в стороне от того, чтобы нечто в пространстве этой поверхности увязать.

Подготовка к устойчивой архитектуре начинается с того, что учатся увязывать на бумаге три вида работ: голову, чертёж и композицию. А затем окажется, что каждый макет, каждый чертёж и каждый реализованный проект — цифровой или аналоговый — разделяют нечто общее в пределе для каждого: онтологию головы, чертежа и композиции. Говоря иначе, архитектурное мышление проистекает в среде, завязанной на этих трёх компонентах. Даже не сами античные и эллинистические головы, запутанные чертежи или массивные композиции являются прообразом того или иного архитектурного произведения, встречающегося на практике. На бумаге тренируются ремеслу связывания или деланию устойчивым трёх этих образов, подобно тому, как тренируются в достижении грации в танце, в достижении ноты в вокале, в развитии скорости решения уравнений, в приближении к точности хирургии, в ощущении чувствительности к вкусовым сочетаниям и т. д. “Всякое” должно связаться или схватиться в архитектурный предельный образ (коим выступают в такой онтологии голова, чертёж и композиция), мыслиться как архитектура. В общем, думать в архитектуре, например, что-то проектируя или изобретая, конструируя или строя, — значит увязывать. Ясно, что архитектурная изобретательская мысль сосуществует с технологией становления архитектурного произведения, и ясно, что они взаимно имманентны. Однако этот процесс является устойчивым, мыслимым как когерентный, благодаря метафизическим компонентам, которые можно назвать активностями. Архитектор думает, проектирует и строит посредством активностей.


Уже стоя рядом, я махал ей руками, показывался то слева, то справа, хватал самый дорогой продукт со стола и, с фальшивым ехидством озираясь, сквозь улыбку высмеивал: “ща украдууу, убегууу”… Но меня было не слышно и не видно. Внутри общей омофонии языка виртуальный ход, что становился косвенным моей прямой речи, слышался пылью, осевшей на книги и полки, затаившейся в уголках, куда не пролезут швабра и пылесос, копившейся на вершине шкафа или всё того же холодильника. Но всё то когда-то было шумом небрежной речи К., возможного только тогда и в тех суетливых, кафкианских обстоятельствах. А потом тебя съе…

“Даёпт вою мать! Чё мы вообще залипли?))”, — разбудил Лудоман К. “Da, izvini. Ya v obchem-to ne znayu che za Zamok)) Ya prosto na sekundu zadumalsya naprimer nad tem, chto znachit dvusmyslennost’, kogda, naprimer, takoi punchline: “чё-то там, чё-то там, у бицепса… чё-то там, чё-то там, убийца пса” ili “и пока мои треки во всю до Невы гоняли, увольнялся отовсюду, откуда не выгоняли”. “Ponimaesh, chto net osnovanny polagat’ chto-to samo po sebe yzhe osmyslennim. Est’ vot Takaya dvoystvennost’. No mozhet zhe byt’ troistvennost’, da?” Он слушал, кивал, был внимателен. А в конце снова через что-то прошёл, когда всё его тело выпрямлялось в усердии глубокого вздоха. На выдохе он родил: “Ну и ладно, пофиг тогда на Замок. Пошли в Додо, ща как раз пятьсот рублей поднимем))”. И мы ушли в даль дня, томимого закатом. Всё становилось проще, легче. Видимо один только день, одни только плоские степные дали и густые хлопковые облака услышали, что он сказал на самом деле.


Лакан читает Кафку.

Лудоман К. прибыл поздно вечером. Город топил сосед со второго розового этажа. Замковой горы не было видно. Туман и пыль закрывали её, и огромный Замок не давал о себе знать ни малейшим проблеском света. Долго стоял К. на грунтовой тропинке, которая вела с проезжей дороги в город, и смотрел в кажущуюся пустоту экрана телефона: зайдёт ли фрибет?

Я встретил его случайно по пути домой, пиная алюминиевую крышку Essa: её контуры напоминали шестерёнку, видимо приводящую в работу машину становления-добряком. Когда красненькая крышка отскочила от его грязных кроссовок, он поднял глаза на меня, а я подумал: что вообще значит “поднять глаза”? Он явно через что-то прошёл, когда безразличие и бесчувственность его вытаращенных стеклянных глаз и зашитого рта, как пластилином смялись в неотразимое лицо с ясным, светлым взором и красивой дружеской улыбкой. Это нормально. Это взаимная симпатия — two bodies psychology.

Немного позже с видом, становившемся всё менее устойчивым, он завёл большой и жаркий разговор, в котором жестикулируя и глядя в никуда, из этого никуда доставал каких-то Фриду — любовь всей его жизни, двух странных помощников — обоих звали Артур, их было не отличить, Герстекера и его мать — от них он бежал и “снова оказался здесь”. Там было куча имён, куча персонажей, куча мест, не связанных каким-либо сильным человеческим чувством между собой и не сложившихся в полную картину какого-либо здравого смысла. Только пугало, что всё, что он достаёт оттуда, уже было и здесь. Всё это было похоже.

Меня посетила мысль о странной омофонии или экивокации, до встречи с ним нехило измотавшая, потому я спросил: “A kstati zachem ti syuda priehal?” Ответ не заставил себя ждать: “Меня позвали в Замок. Работать Лудоманом… Кстати, где он тут у вас, как туда добраться?” Мой рыбий взгляд начало отводить усилием рыбацкого движения, двумя руками перебирающего нить, которую оно тянет с нашего дна куда-то в сторону, к себе, в незримую и виртуальную точку, в глуби которой “родной” язык становился “иностранным”.

“В моменте” оба прозрев, каждый увидел что-то своё. Все те виртуальные ходы внутри языка, превращающиеся в ложь за актуальностью изречённого. Там, на тесной кухне, казавшейся крохотной перед шикарным, белым глянцевым холодильником, как застенчивая жена кажется крохотной перед мужем громилой, разгильдяем-весельчаком, задумавшись, стояла Фрида. Наклоняя голову набок, она заточенной диагональю взгляда разрезала медовые помидорки “черри”, луховицкие огурцы, три килограмма картошки, думая, — и куда мне их пихать? — патиссоны, — что это вообще? — лимончики, стейки из форели, оранжевые и сочные, не такие скучные и сухие, как грудка индейки, даже приготовленная с бальзамическим соусом и карамелизованным луком, запитая старым-добрым полусухим сидром “Стронгбоу”.

Эта груда, валявшаяся на деревянном столе, была местом встречи двух пересекавшихся природ: природы фетиша и природы, которую всякий раз узнаёшь в скуке и запачканности простого ремесла жизни, раскрашенной в patate coleurs. Она, поддерживая внутренний монолог, уже вслух спрашивает: “если нет здесь природы фетиша, то за что тогда 7 тысяч вообще?” Через правое плечо занятый чем-то очень важным и значимым Артур бросает ей из другой комнаты ответ, плетущийся всё той же творческой ризомой, что овивает и продукт его мозговой активности, представленный на экране, и в принципе образ его мысли: “Не знаю”. Этим он и напоминает другого Артура, который всегда по ту его сторону. В этом её кивок и дань уважения психоанализу: признавать, что жизнь человека управляется “ну типо” двумя механизмами, — принципом удовольствия и влечением к смерти. А ответить, что из этого Артур один и Артур второй, помогут разве что Артур третий, четвёртый, пятый, …


Феликс Гваттари. Гетерогенез в музыкальном творчестве

Как в переводе, так и в самом оригинале этого текста, посвящённого Феликсом Гваттари странным и метафизическим открытиям музыкального театра Жоржа Апергиса, вы не найдёте слова «машина».

И это по-хорошему удивляет, ведь что если не музыка столь легко может быть осаждено интуицией, которая сделает из неё машинерию абстрактную или бессознательную, раскодирует или перекодирует её потоки, ретерриторизует её в трендовом тик-токе или детерриторизует в новом сэмплированном рэп хите?

Гваттари, привлекая не столь привычные концепции хаосмоса, присвоения, порядка, линии и даже делёзовской складки, обнаруживает в музыкальном творчестве измерение или порядок некоего абсолютного творчества "здесь и сейчас". Слушая симфонический оркестр или смотря кино или читая книгу, в какой-то момент можно наткнуться на место, в котором, включая и нас самих, встречаются разные абстрактные расходящиеся ряды, утверждающие нечто тождественное, присваивающие некую экзистенциальную Территорию.

Чем-то таким и является гетерогенез или «происхождение из разного», которое по Гваттари имеет место в разных порядках одновременно, будь то музыка, литература или жизнь; которое меняет взгляд на логику натурфилософских космогоний или современных научных. Хотя, касаясь творчества Пьера-Феликса, трудно заявлять что-то определённое.

Но определённо — если бы я был девушкой, которая хочет ему понравиться и внимательно слушает всё то, что скажет ей этот перевод его словами, своё понимание и ответ ему я бы резюмировал подобной ритурнелью:

"Порой мне кажется, что кружится моя голова. Мой мармеладный, я не права…"



https://teletype.in/@egorkuryshov/heterogenese-dans-la-creation-musicale


Жак Деррида. Философ и архитекторы (интервью)

В 1982 году ставший лауреатом конкурса по созданию парка Ла-Виллет на территории старых парижских скотобоен, Бернар Чуми хочет создать “первый парк XXI” века. На территории площадью 55 гектар ему нужно связать Геодезический купол, Град музыки, Град Наук, Большой зал и прочее. Проект огромен, поэтому он приглашает других творцов, совместно с которыми ему предстоит выполнить эту большую работу. Сперва он пробует осуществить связку Лиотар — Шеметов, но первый не соглашается. И он останавливается на связке Деррида — Айзенман.

Полный цикл совместной работы Айзенмана и Деррида, продлившейся 3 года, был воплощён в виде книги “Chora L Works”, в которой содержатся транскрипции их диалогов, письма, эскизы и другое, — к сожалению, сам проект не был реализован по финансовым причинам. В то время Деррида занимается диалогом Платона “Тимей” и делится с Айзенманом идеями и соображениями насчёт хоры (χώρα), которой как раз и посвящён его текст. В этом диалоге Сократ сначала восхищается образом вымышленного намедни идеального государства, затем даёт слово Тимею, длинная речь которого должна это государство оживить. По словам Деррида в “Тимее” получается “космо-онтологическая энциклопедия”, “правдоподобный миф”, охватывающий происхождение в принципе всего: от философско-абстрактного до повседневно-бытового.

Хора в интерпретации Деррида странным образом очень напоминает его знаменитое различае, которое есть «обходной и омонимичный (équivoque) [в широком смысле] переход от одного различного к другому, от одного понятия из оппозиции к другому», когда «одно из понятий проявляется как различае другого, как другое, различённое в экономии того же». Простыми словами, в теории хора может быть рассмотрена как с трудом распутываемое переплетение каких-либо двух понятий. То есть в Тимее, например, в динамике хоры “логос” выступает как различающее “мифа” и как различаемое “мифическое”. А в архитектурном проекте — в логике его подлинного или собственного — видимый “конструктивизм” различает “деконструктивизм” и в то же время является его различаемым. И, пожалуй, это рассуждение является одним из способов увидеть работу деконструкции.

Деррида говорит о “так называемой” архитектуре Чуми и Айзенмана. Потому что архитектурный “деконструктивизм” — это не столько архитектура, сколько отдельный проект? Проект, который различает саму-архитектуру в специфическом методе, привлекающем разные виды творчества для их слияния, а не в том, что выходит по Деррида ей трансцендентно: мера и масштаб, функциональность и пригодность, стиль и техника, религиозное или политическое значение. Архитектурное знание говорит различными метафорами, апеллирует к различным значениям и ценностям, от которых архитектура не может устоять, — деконструкция Деррида показывает, что архитектура стоит не на них и устоит и без них.


https://teletype.in/@egorkuryshov/les-philosophes-et-les-architectes


Жиль Делёз. Холодное и жаркое

Настоящий текст был написан в качестве предисловия к каталогу выставки Фроманже “Le peintre et le modèle”, проходившей в 1973 году на улице Боз-Ар, 9. Трудно вспомнить себе хотя бы один текст среди того множества встречающихся сейчас на каждой выставке в каждом музее или ином пространстве, который был бы написан так же смело и так же изобретательно, а главное, который выстраивал бы подобный диалог между творцом и зрителем, — будь он философом, будь он автомехаником, — прочтение которого создавало бы ощущение “взаимного активного участия”, обоюдно искреннего интереса. Кажется, что данная проблема связана с двумя вещами: с непониманием того, как и вообще зачем текст должен работать в отношении искусства; с расхожими настроениями, разделяющими идею о ненадобности текста, о “субъективности” восприятия искусства. Тогда чему можно научиться у Делёза?

Как он воспринимает? Метафора холода или теплоты цвета — очевидно не новшество. Однако нов способ её применения, который исходит из наивного и интуитивного понимания теплоты и холода. Он не просто классически ассоциирует те или иные оттенки с той или иной температурой (говорит: “Цвет ничего не значит: зелёный не значит надежды, жёлтый не значит тоски, а красный не значит живости”), а говорит скорее о глазе, который может, как палец ошпариться, коснувшись горячего, или о глазе как языке, который может прилипнуть к чему-то замерзшему. В отличие от классической метафоры температуры он не создаёт абстрактную среду, понятную только самим художникам, а напоминает о том, что цвета и температура, предмет и его образ, высказывание и сам художник изначально погружены в среду, в которой находимся и мы сами. Это жизненная среда. Или это снова одна из точек зрения?

https://teletype.in/@egorkuryshov/le-froid-et-le-chaud


Феликс Гваттари. Архитектурные машины Шина Такамацу

В своей статье, опубликованной в 21 номере журнала Chimères, Гваттари исследует ранее творчество японского архитектора Шина Такамацу. Он интересно показывает то, почему Такамацу занимается не архитектурой, а скорее архитектурными машинами, почему его машины не работают в городе, а вживляются в некую ткань города и оживают в ней. И главное, Гваттари создаёт набросок чего-то, похожего на архитектурную технику, руководствуясь которой, архитектор может придать своим зданиям лицевость и субъективность.

Описание этой техники должно работать так же без проблем, даже если мы попробуем экстраполировать её не только на архитектурную субстанцию. Воздействие любой внешней природы может придать лик сплошным комьям голов, врезаясь в них, создавая в них щели, углубления или пучины, также асимметрии, линии или швы. И, по всей видимости, эта природа действует, как "абстрактная машина лицевости", которую мы приводим в действие, подобно Такамацу.

https://teletype.in/@egorkuryshov/les-machines-architecturales-de-shin-takamatsu

Показано 13 последних публикаций.

38

подписчиков
Статистика канала