misreading


Kanal geosi va tili: ko‘rsatilmagan, ko‘rsatilmagan
Toifa: ko‘rsatilmagan


джаз, книги, выставки и некая жизнь в средней англии

Связанные каналы

Kanal geosi va tili
ko‘rsatilmagan, ko‘rsatilmagan
Toifa
ko‘rsatilmagan
Statistika
Postlar filtri


perhaps god has many more seasons
in store for us—
or perhaps the last is to be
this winter
that guides back the waves
of the tyrrhenian sea
to break against
the rough pumice cliffs.
you must be wise. pour the wine
and enclose in this brief circle
your long-cherished hope.

— horace, odes I, 11


о том, кто в квартире снова кто-то живёт, я окончательно узнаю по исчезнувшим книгам. кому-то нужно место на нерабочем столе (когда здесь была р., стол ненадолго стал обеденным; она поверить не могла, что все поверхности могут быть для бумаги), кому-то — на подоконнике (солнце на восходе должно касаться крыш, а не зебальда, объяснил мне л.), кому-то — на неком подобии кофейного столика (ставить стакан виски на стопку книг — неуважение, которого я не имею в виду, со вздохом говорит г. по выходным).

с тех пор, как не стало поездов, а с ними и обязательных ежедневных разговоров, ощущать себя чем-то отдельным от дневных цифр и ночных букв стало не то сложнее, не то бессмысленнее. at least i like what i read. в начале карантина было неспокойно из-за того, что придётся остаться наедине с собственной головой; оказалось же, что ничего незнакомого в пустоте не осталось, за столько-то лет, и жить с ней можно, как гед с тенью, стоит только назвать её своим именем. более того, можно жить с другими. можно тихо варить кофе на кухне затемно, пытаясь не разбудить человека в соседней комнате, пока тот не уронит книжный шкаф, пытаясь что-то из него достать. можно вместе расставлять книги обратно на полки. можно безуспешно скрываться от ливня под редкими деревьями. можно выехать из лондона и бродить вместе по холмам от церкви в дорсете до церкви в девоне, где даже в лесу слышно море. the only thing to come now is the sea.


дело дошло до светлых июньских ночей, а я до сих пор пишу страницу за страницей в усидчивую, знакомую пустоту. раньше я думала, что и без моих стараний плохих книг слишком много; теперь это, кажется, не так важно, потому что поверхность стола — благодарный собеседник, а основной вопрос, оказывается, был не в what-should-i-do-with-you каждый раз, когда появлялись идеи, а в how-do-i-do-right-by-you. теперь у меня маленькая труппа несуществующих, говорящих людей; в каждом — часть не то от меня, не то от тех, кого знала достаточно, чтобы не понимать ни черта; зачем это всё, я искренне не знаю, но может быть, пока и не должна знать.


когда я читала ‘нормальных людей’ в первый раз прошлой весной, дух захватывало не столько от романа, сколько от осознания того, что массам других людей он казался точно такой же обнадёживающей правдой. точно замеченные вещи, рассказанные с отстранённой простотой, постоянный диалог, то и дело переливающийся в нарратив, лёгкий слог повсюду, — всё это способствует тому, что поневоле примеряешь на себя каждую мысль. той весной я впервые начала говорить вслух о важном перед важными мне людьми. на страницах перед моими глазами на настоящей бумаге было напечатано обычными словами, что кто-то может быть бесконечно знаком и при этом любим. это было маленьким сокровищем, которое обретало новую силу благодаря тому, что в него так же верили и другие. правдой оно от этого не стало, правда оказалась в других книгах, но ведь и во всеобщей надежде на узнавание не самая весенняя ли красота.


благодаря повсеместному карантину, работа каждое утро начинается уже третью неделю с вида не на темзу, а на недочитанного делёза. хорошо, что совесть — загадочная материя, особо не симпатизирующая амбициям, и поэтому читаю я вечерами вместо делёза ‘in praise of hatred’, который халед халифа писал тринадцать лет. роман, несмотря на название, прославляет не столько ненависть, сколько способность объединиться вокруг чего-то общего и против чего-то недопустимого. ненависть в алеппо семидесятых, как и в любом другом месте, в первую очередь возвышает человека над объектом его презрения, становясь таким образом сродни благородству, а иногда и его заменой, особенно в эпоху перемен. ненависть — это правота, это эмоция, претендующая на истину, и поэтому её преподносят по-разному, но часто с одинаковым успехом. и среди всей этой ненависти, с её шумом и гонором, идёт жизнь большой семьи с событиями всех масштабов, хоть и по совсем другой шкале; здесь царит если не ненависть, то характер (но в итоге, разумеется, такая же слепая, как и ненависть, любовь.) хорошо, что в бейруте издают сирийские книги; это всё, что я могу сказать в этот карантинный вечер.




‘.. i am thinking of beauty again, how some things are hunted because we have deemed them beautiful. if, relative to the history of our planet, an individual life is so short, a blink of an eye, as they say, then to be gorgeous, even from the day you’re born to the day you die, is to be gorgeous only briefly. like right now, how the sun is coming on, low behind the elms, and i can’t tell the difference between a sunset and a sunrise. the world, reddening, appears the same to me — and i lose track of east and west. the colors this morning have the frayed tint of something already leaving. i think of the time trev and i sat on the toolshed roof, watching the sun sink. i wasn’t so much surprised by its effect — how, in a few crushed minutes, it changes the way things are seen, including ourselves — but that it was ever mine to see. because the sunset, like survival, exists only on the verge of its own disappearing. to be gorgeous, you must first be seen, but to be seen allows you to be hunted.’

— ‘on earth we’re briefly gorgeous’ by ocean vuong


на тот случай, когда изабелла хаммад никак не дочитывается до конца (чтение ‘парижанина’ напоминает разговоры в арабских кофейнях, куда забегаешь на пять минут, а пропускаешь в итоге последнее метро), есть изданный в прошлом году оушен вонг. роман ’‘on earth we’re briefly gorgeous’ написан не стихами только, кажется, ради непозволительной для поэзии роскоши разъяснения. человек, так и не нашедший места-объяснения-истории-оправдания для львиной доли самого себя пытается расказать, как у доски, всё, что прожил и что знает, своей матери на языке, которого она так и научилась понимать. другими словами, раздолье для фактов и легенд, складывающихся в одну жизнь на двоих; но с каждой страницей вместо хаоса чувствуется всё больше меланхоличной избыточности правды, которая то и дело противоречит себе и меняет цвета под стать происходящему и произошедшему. оушен вонг, даром что носящий такое имя, объяснял позже, что младшего ребёнка во вьетнаме называют чем-нибудь смешным или незначительным, чтобы отогнать злых духов; но в итоге того, кто не защищён именем, побеждает не мифическое зло, а сопровождающая любую жизнь сиюминутность. мало что можно сказать наверняка, — кроме, наверное, того, что на этой земле кто-то и вправду ненадолго красив, — и что красота эта мгновенна и безвозвратна.


о равновесии писал джебран халиль джебран, и для него баланс — это осознание радости и печали как одной сущности под разными масками; настоящее, осознанное чувство в любом виде прежде всего движет человеком, а куда приведёт — решать каждому за себя. спектр чувств при этом — это отзыв на внешнее, и справившись с окружающим, продумав его или же прочувствовав, можно жить. а наоми шихаб най переписывает знакомую тему из безвременного в настоящее, и здесь уже спектр другой: в противовес горю — доброта, ‘before you know kindness as the deepest thing inside, you must know sorrow as the other deepest thing’, и из равновесия внутри одного человека рождается что-то новое; это новое нужно для того, чтобы жить можно было другим. и вместо того, чтобы замкнуться, круг расширяется. тем и живы.


мой главный враг в книжных обзорах — это склонность критиков сводить их тексты о книгах к спискам недочётов до такой степени, что те превращаются из обсуждения книги в проект самоутверждения. речь не о критике как таковой, а о статьях, которые с разной степенью завуалированности говорят о том, как их автор знал-видел-мог бы сделать лучше, что его вкус более утончён, что аристократия не рукоплещет. от самих же книг в таких обзорах остаётся только скелет; чужие тексты служат только фундаментом для высказывания мнения. мне кажется, это просто потрясающе грубо. поэтому хочется лишний раз сказать спасибо тем, кто в сущности делает с точностью до наоборот, читает совершенно по-другому, с открытыми глазами: хайброу, pal o’ me heart, катерине, и моей бесконечно любимой полке. и колтрейнспоттингу за то же самое в музыке. больше, больше самой разнообразной красоты, обсуждения идей, настоящих мыслей.


последняя часть ‘the rotters’ club’ известного теперь более злободневными вещами джонатана коу — одно предложение, неостановимый полёт мысли от настоящего ко всему вообще и обратно. удивительный приём, особенно если акценты расставлены настолько чутко; ход мысли с точностью маятника возвращается к мимолётному счастью, выведенному в абсолют с неподдельной юношеской надеждой. джонатан коу, как сообщает введение, вдохновлялся коротким романом богумила грабала, ‘dancing lessons for the advanced in age’, в котором, вопреки названию, нет ни пожилых, ни танцев, а есть только бесконечные неоконченные истории, одна нелепее другой. сколько людей, столько и несуразиц, и отделяют их разве что запятые: если полёт мысли у коу расписан с точностью гайдновских сонат, то у грабала — шум, разноголосица, кавардак, шостакович. и пока по книжному я ходила ещё с ‘dancing lessons’, на полках появилось одно предложение руки али замира, ‘anguille sous roche’, здесь известное как ‘the girl called eel’, и эта книга уже — это не музыка, не смех, не шум и не ярость; это морская сила, вода и волна, не перевести дыхание, пока не выслушаешь. и хочется слушать ещё.


и из дневниковых хроник. дорогой друг, сбежавший от северных сует во флоренцию, пишет, что там ход времени более понятен: 'primavera turns estate turns autunno turns inferno.'


манера повествования чинуа ачебе завораживает с первых страниц терпением, с которым объясняются подробности жизни игбо, и откровенностью рассказа: тебе и доверяют, и не доверяют одновременно, ожидают отсутствия кругозора, но рассказывают что-то заветное и многогранное. история о человеке, который пытается всю свою жизнь делать правильные поступки, какими бы последствиями они не оборачивались для себя самого и людей рядом, благими намерениями (а здесь — делами) и т.д. и т.п., рассказана так просто, что не получается винить ни самого главного героя, ни империализм, ни миссионеров. в племенах, пишет ачебе, есть поверье, что если человек говорит «да», то его божество чи отзывается тем же; здесь же человек говорит «да», а божество отзывается всеми перезвонами жизни, в которой правды и выдумки сваливаются единым грузом на одну спину, и чем ни живи, остаются только истории.


утром проснулась двадцатисемилетней посреди трёхсот книг, накануне заснув лицом в шахнаме. вместо будильника — звонок из бейрута, на другом конце провода — громкое 'mabro-o-o-ok'; за окном — розовый лондонский рассвет над бесконечными крышами. всё хорошо, шато-марго. всё наконец-то хорошо.


где-то в начале каннингемских 'часов' та женщина, что не кларисса и не вирджиния, думает о том, что научилась наконец-то быть счастливой, she's gotten the knack of living happy, и теперь не будет больше сожалений и тревог, новое умение — главное, самое главное, и за ним, как за последней страницей, от слов остаются только домыслы.

книжное счастье — это чеховское ружьё, и стреляет оно одинаково каждый раз: чем раньше в книге находится счастье, тем тщательнее автор его разобьёт. в случае ‘часов’ — тем тише и безвозвратнее. пока вирджиния придумывает смерть для клариссы, а умирает сама; пока кларисса готовит вечеринку для смертельно больного друга, оправдывая имя, к лоре, самой настоящей из трёх, пекущей торт на день рождения мужа, приходит незваное осознание счастья. и уходит так же: быстро, безвозвратно, не разрушая надежд, но и не поощряя их. каждый раз, когда мне говорят, что вся жизнь впереди, я вспоминаю не-вирджинию-и-не-клариссу — и серую правду посреди буйства чувств и цветов.


всё, что я знаю о самых важных вещах, — о доброте, терпении, сочувствии, да и о любви к книгам тоже, — я знаю от тебя и благодаря тебе. с днём рождения, мама 💛


томас венцлова, в защиту которого бродский писал в new york review of books и которому посвятил 'литовский ноктюрн', 'look, urania, after both his home and his heart', думал, что ни дома, ни сердца не сохранил, да и в тоске по потерянному уступил збигневу херберту. в венгрии сборник его стихов издали под названием 'tell fortinbras', а позже одноимённый стих венцлова и вовсе исключил из собраний, как другие — фортинбраса из постановок; 'denmark, denmark is no more.' для поэта, возвращающегося раз за разом к земле, к терраферме, чтобы её же воссоздать заново вне границ и внешней власти, принц датский в исчезнувшей дании — это макдуф с stands scotland where it did?, окуджава с ёлочками, бегущими по польше, бродский с лекарствами, расставленными, как манхэттен; столько слов и столько песен для скал и каменной соли.


в одном из рассказов джумпы лахири, чьё название, ‘the interpreter of maladies’, носит вся книга, есть до боли знакомая вещь:

некнижное одиночество, то самое, что прорастает корнями и выравнивает всё вокруг в разноцветное безразличие, с которым живёшь, как с кошкой, сменяется вдруг тектоническим землетрясением, стоит придумать в ком-то кого-то, кто совсем не они. чем незначительнее повод, тем ярче фантазия, недаром же поэты объясняют синеву глаз светлой душой, а встречи — предначертанием; чем меньше слов, тем легче их истолковать в свою пользу; чем больше слов, тем легче сочинить к ним глубину, бурю и стакан впридачу.

а дальше, конечно, карусель останавливается, тишина обезоруживает, и во внезапной, знакомой суматохе из своих же мыслей не разобрать собственной дороги, не то что чьей-то ещё. и были бы взрывы фантазии чем-то сказочным, а не перечнем непрожитых жизней, одна будничнее другой.


разные вещи говорят те, кто любит моби-дика. у меня получается примерно так: лале однажды написала где-то, что выросших на земле море зовёт по-другому. я с детства думала, что моё место — рядом с водой, только надо её найти. намного позже я узнала, что на арабском слово isharat, означающее что-то вроде указателя, напутствия и объяснения одновременно (так, например, называлась одна из книг авиценны) означает ещё и знаки морской навигации. понимание — это путь к морю. а мелвилла я люблю за слог.


william blake, ‘the whirlwind of lovers’

20 ta oxirgi post ko‘rsatilgan.

49

obunachilar
Kanal statistikasi