Помню, как бабушка переживала, когда была в дороге — ахала, смотрела распахнутыми глазами, замирала в недоумении — не помню уже, видела ли я это сама или в чьей-то пантомиме (скорее всего, в ее же собственной пантомиме). Помню, как никогда не могла понять, что же именно ее так пугает, как искала это, оглядывалась по сторонам в вокзалах и аэропортах, но пространство огромного транспортного хаба всегда оказывалось для меня до краев заполненным спокойствием — спокойствием хозяйничающих здесь людей, для которых вся их работа — рутинная работа, встающая вследствие экстраординарного не чаще, чем биение огромного сердца. И столько, сколько я ненавижу границы, я люблю это тихое и уверенное биение транспортных узлов. По крайней мере
когда-то уверенное, а нынче разбитое тахикардией.
— Границы, границы, сколько же в вас бед и сайд-квестов! И некоторые из сайд-квестов, кажется, и не выполнишь во всей земной жизни.
Я ем сырники с клубникой без клубники, потому что «клубники ну совсем нет — ничего страшного?», и пью бесплатный черный ассам, выданный мне по задержке рейса на четыре часа («опять южные рейсы задержаны, из-за них все встало!»), и перечитываю старенькую книжечку с рапсодом Лоуренса Альма-Тадемы на обложке, влюбляющим в себя с первого взгляда рапсодом — когда-то вплоть до покупки книги влюбившем — он в венке и в розовом и зачитывает Гомера вслух с исторически достоверно изображенного (вполне и пожалуй) свитка, и я вспоминаю счастливое барнаульское лето '16 года, когда читала впервые в этой еще новенькой книжечке в переводе В. Г. Аппельрота (1893): «А то искусство, которое пользуется только словами без размера или с метром, притом либо смешивая несколько размеров друг с другом, либо употребляя один какой-нибудь из них, до сих пор остается без определения. Ведь мы не могли бы дать общего имени ни мимам Софрона, ни Ксенарха, ни сократическим разговорам, ни если бы кто подражал посредством триметров, элегических или каких-либо других подобных стихов; только люди, связывающие понятие ‘творить’ с метром, называют одних — элегиками, других — эпиками, величая их поэтами не по характеру подражания, а вообще по метру. И если издадут написанный метром трактат по медицине или физике, то они обыкновенно называют его автора поэтом, а между тем у Гомера и Эмпедокла нет ничего общего, кроме метра, почему первого справедливо называть поэтом, а второго скорее физиологом, чем поэтом. Равным образом, если бы кто-нибудь издал сочинение, соединив в нем все размеры, подобно тому, как Херемон создал “Кентавра”, рапсодию, смешанную из всяких метров, то и его следовало бы называть поэтом. Сказанного об этом довольно».
Десять лет назад я обращалась к Аристотелю за подсказками о том,
как бы мне так получше заняться литературой
на практике. Но он встретил меня на пороге с загадкой. Нет у литературы ни названия, ни определения! И как хорошо! (Проза, «слова без размера», как узнаю я несколько лет спустя по переводу М. Л. Гаспарова (1978), вообще называется «голыми словами» — ψιλοὶ λόγοι — и нет ещё для нее в IV веке до н.э. иного названия. «Странно», — подумала я тогда. — «Ведь писать прозу гораздо проще». Писать, но не помнить!)
«Но есть некоторые искусства, которые пользуются всеми названными средствами — то есть
ритмом, мелодией и метром [курсив мой, —
grann]; такова, например, дифирамбическая поэзия, номы, трагедия и комедия; различаются же они тем, что одни пользуются всем этим сразу, а другие в отдельных своих частях. Таковы различия между искусствами относительно средства, которым производится подражание».
Если же разобраться — нет и «литературы». Вот что пишет Грегори Надь (Gregory Nagy) в эссе «
Performance and Text in Ancient Greece» (2010): «What the genres of poetry as listed at the beginning of the Poetics all have in common is that they are forms of mimēsis ‘reenactment’, as Aristotle says explicitly (1447a16). This commonality needs to be viewed in the light of the fact that all these genres are also forms of performance.
In the Poetics, then, the concept of mimēsis as ‘reenactment’ necessarily involves the performance of poetry as well as its composition. In fact, the semantic history of the word mimēsis in the primary sense of ‘reenactment’ and even in the secondary sense of ‘representation’ or ‘imitation’ confirms the inclusion of performance as well as composition in its basic meaning».
Эта простая идея должна предостеречь нас от ошибки
гуманистов: «Humanists today may be tempted to romanticize literacy as the key to “literature”, often equated with “high” culture (on empirical approaches to distinctions between “high” and “low” culture, as occasionally formalized in distinctions between oral and written traditions, see Bausinger [H. «
Formen der “Volkspoesie”»,] 1980). And yet, the only universal distinction between oral and literary traditions is the historical anteriority of the first to the second. Beyond this obvious observation, it is pointless to insist on any universalizing definitions for the “oral” of “oral tradition”. “Oral tradition” and “oral poetry” are terms that depend on the concepts of “written tradition” and “written poetry”. In cultures that do not depend on the technology of writing, the concept of “orality” is meaningless. The technology of writing has nothing to do with whether there can or cannot be poetics or rhetoric. Poetics and rhetoric can exist without writing.
Никаких букв, никакой литературы, только
звучащая речь. И, если разобраться, форма, которую эта речь принимает в голове, превращаясь в сон или оставаясь словесным плетением, мало связана с тем, была эта речь услышана или прочитана. Никаких «писателей», только «сказители». [Lord, A. B. «The Singer of Tales», 1960 / 2000 = Лорд А. Б. «Сказитель», 1994].
Буква — не произведение пера, а его продолжение. Трудно поверить в такое, когда не помнишь себя не умеющей читать. Но за десять лет
исследования и выслеживания все-таки удалось поверить. Вот они все вместе:
ритм, мелодия и метр. «Музыка играет в голове» — говорит пару дней назад R., а Y. отвечает, что ритм общему движению часто задает звук касания стоп к земле. Бывает такое слово, которое пускает корни вверх и вниз, как то мифическое дерево земной жизни. Буквы же — огромные транспортные хабы, которые носят эти слова между людьми. Они стали большими-большими,
как горы и лес, и спустя десять лет мне кажется, что наше* дело — беречь их от тахикардии.
На паспортном контроле по очереди роняю из рук все вещи: телефон, паспорт, книжечку. Мне ласково сообщают в порядке новой рутины, что по задержке рейса выход поменяли с тринадцатого на первый — что ж, оба числа счастливые, принципиальной разницы нет. Я нахожу в переполненном и душном зале ожидания последнее свободное место, по неясной причине обойденное вниманием стоящих вокруг людей, и коротко молюсь, чтобы голова не закружилась. Неподалеку сидит мальчик в кроссовках-крокодильчиках, как были у Y. летом '21. Голова не кружится. Может быть, через полтора часа я полечу в Барнаул.
07.08.2026, из личного дневника