йокнапатофа


Гео и язык канала: не указан, не указан
Категория: не указана


Похожие каналы

Гео и язык канала
не указан, не указан
Категория
не указана
Статистика
Фильтр публикаций


Вот эти великолепные стихи обсуждаются в последнем ролике дудя примерно семь минут.

хуё-моё, угу, литература...


Идиллия

Прыгай через забор, я тебе кое-что скажу по секрету.
Спрячься и слушай. Вчера вечером
он меня поцеловал. Не веришь?
У меня на зубах вкус маргариток, во рту у меня
столько цветов, что я с трудом говорю. Смотри,
я не могу закрыть рот,
ни есть не могу, ни пить.
Я боюсь глотать: цветы, ведь их не едят.
И как я теперь поцелую его, Алкмена?
А ведь здесь, на правом бедре, у него золотое
                                                           пятнышко

Яннис Рицос


Ещë немного неожиданных сближений, но теперь -- от Вальтера Беньямина

Книги и девки

I. Книги и девок можно брать с собой в постель.

II. Книги и девки путают нормальный ход времени. Они владеют ночью, словно днëм, и днëм, словно ночью

III. По книгам и девкам не видно, что им дорога каждая минута. Но стоит только сойтись с ними поближе, как становится ясно, насколько они торопятся. Они считают время, пока мы в них углубляемся.

IV. Книги и девки с давних пор связаны несчастной любовью.

V. У тех и у других есть свой тип мужчин, которые живут за их счет и терзают их. Для книг это критики.

VI. Книги и девки в публичке - для студентов.

VII. Книги и девки - редко тот, кому они принадлежали, видит их конец. Обычно они исчезают, прежде чем уйти насовсем.

VIII. Книги и девки так любят рассказывать - и притом так врать о том, как они дошли до жизни такой. В действительности же они часто и сами не замечают, как это происходит. "Из любви" готовы открыться кому попало, и вот, уже истрепанные, пошли по рукам, прикосновения которых оправдывались "чисто познавательной целью".

IX. Книги и девки любят поворачиваться спинкой, выставляя себя.

X. Книги и девки плодятся невероятно.

XI. Книги и девки - "в юности распутница, в старости ханжа". Сколько книг, на которых сейчас воспитывают молодежь, пользовалось в свое время дурной славой!

XII. Книги и девки любят выносить свои скандалы на люди.

XIII. Сноски у одних, что банкноты в чулке у других.

"Улица с односторонним движением"


Из биографии Шолохова за авторством Захара Прилепина – о неожиданных сближениях между Михаилом Александровичем и Владимиром Набоковым:


"«Зарубежные же русские запоем читают советские романы, увлекаясь картонными тихими донцами на картонных же хвостах-подставках», - впроброс напишет про «Тихий Дон» в послесловии к русскому переводу «Лолиты» Набоков – в 1965 году.

Наверняка Набоков узнал о Шолохове за 35 лет до этого. Но если в 1930-м он ещё мог отмахнуться: подурачатся с этим казачком и забудут – то, в послевоенное время, его спесь всё-таки дала о себе знать. Так и не прекратившаяся, но лишь всё сильнее нараставшая любовь эмигрантской читающей к Шолохову оскорбляла его эстетические чувства.

В чём разница меж ним и Шолоховым, помимо происхождения?

Набоков виден за каждой своей фразой, его парадоксальный ум определяет всякий сюжетный поворот, его тень различима за всеми персонажами. Что до Шолохова – определить его дар мог бы и сам Набоков, замечательно точно сказавший о книге «Война и мир»: «Сам Толстой в книге невидим. Подобно Богу, он везде и нигде».

Так и Шолохов.

Но разве в силах человеческих признать такое – в современнике? Тем более – в советском современнике?

Тем не менее, если присмотреться, у Набокова и Шолохова могут обнаружиться неожиданные пересечения. Шолохов словно бы миновал, не рассмотрел вовремя модернистские школы начала века – символизм, акмеизм, футуризм(…)

Но ведь перед нами и набоковский случай. Обращённость Набокова через головы модернистов к поэзии Фета, к русской классической школе – общеизвестна. Это не столько даже поза – часто создаётся ощущение, что Набоков действительно в юности не знал ни Бальмонта, ни Мандельштама, ни Гумилёва; по крайне мере не остановился на них взглядом. Юношеские стихи Набокова – пребывающего будто бы вне всего контекста последних на то время десятилетий русской поэзии, — от Анненского до футуристов, -- никак не предполагали того невероятного прозаического мастерства, что скоро будет явлено им.

Первый подступ Набокова к прозе – одноактные драмы (…) Шолоховский случай: он тоже, как мы помним, начинал с пьесок (…) Первый роман Набокова «Машенька» (1926) сразу же позволил современникам назвать его «вторым Тургеневым» (…) После «Машеньки» Набоков в несколько шагов, за короткий срок, восходит на предельную писательскую высоту, написав осмысленно игровой, парадоксальный роман «Король, дама, валет» (1928) и два «русских» (то есть апеллирующих во многом к его личному опыту) романа – «Защита Лужина» (1930) и «Подвиг» (1932). Чуть позже написанный «Дар» (в 1938-м) как бы завершает условно «русскую» «автобиографическую» тетралогию Набокова.

Характерно, что написание четырёх томов «Тихого Дона» происходит примерно в те же сроки. Автобиографичность «Тихого Дона» (…) буквально растворена в пространстве шолоховского текста. Также и в набоковских романах.

Чтоб разглядеть эту автобиографичность, необходимо особое зрение и точное знание реалий. Не об этом ли говорит набоковский персонаж Фёдор Годунов-Чердынцев в «Даре», собираясь писать автобиографический роман: «Я это всё так перетасую, перекручу, смешаю, разжую, отрыгну... таких своих специй добавлю, так пропитаю собой, что от автобиографии останется только пыль, - но такая пыль, конечно, из которой делается самое оранжевое небо».

Так же как угадываются в «Тихом Доне» шолоховский курень, каргинская мельница, соседи, перекрёстки – так в «Машеньке» Набокова узнаваем зеленовато-серый двухэтажный дом родителей главного героя Ганина (на самом деле самого писателя)
(…)

Наконец, ещё одно. Ганин Набокова, казалось бы, носит максимально далёкую по звучанию от авторской фамилию – но если вслушаться, то становится ясно, что фамилия героя «Машеньки» анаграмирована в слове «Изгнанник». Так он проводит незримую силовую линию между автором и героем. Чуть более сложный, но в чём-то схожий путь проложил и Шолохов (…) создавая свою анаграмму: М. Шолохов – убираем «Ш», и получаем Молохов и следом — Мелехов"


ВЛИЯНИЕ ЛЕТА НА ДЕВУШЕК ИЗ ХОРОШИХ ДОМОВ

С двух до четырех выла ночная собака,
но ни одно окно на улице не загорелось.
Только я и слышала, накачанная наркозом
июля, пришибленная, еще спящая в полдень,
к жаре, лижущей стены, вполне равнодушна.
Ночью я слышу больше. Свободная от пут зноя,
беру твою руку, безвольную и тяжелую
и кладу себе на бедро – затем, чтобы не сорваться
и не побежать туда, где придется ползать
на солнцепеке. Тебе снится, как тяжело
я дышу, как черной ночью пульсирует моя кровь.
С утра ты мне посоветуешь выдумать новый
ритм жизни, который звучал бы в такт
пригородным поездам, звону капель росы,
дудке мороженщика, записанной на бобину,
дыханию другого мужчины. Вернее, я
от твоего имени – ты же всегда мне только добра желаешь –
советую это себе. Иди, с головой продайся
ярмарочным леденцам и душным ущельям.

Юстина Баргельская


Долгое время считал, что вершиной греческой поэзии являются стихи Одиссеаса Элитиса.

И вот открыл для себя Йоргаса Сефериса — тоже нобелевского лауреата, тоже из великого поколения 1930-х... и испытываю редкое состояние опустошающего, отнимающего речь и мысль восторга.

Про метафизическое единство греческой поэзии я ещё напишу — но самое важное отмечу тут: поэзия Греции обращается к чувственной реальности не просто от культа полнокровного жизнелюбия, а неся как знамя — удивление и восторженную мысль: ничего не меняется! Море такое же пьянящее и грозное, как при Гомере, любовь безжалостна и упоительна и к тебе, и к победившему смерть Орфею, а Бог всё также очевидно есть — как и для первых византийских христиан.

Про это — и Йоргас Сеферис

*
Микены

Дай мне руки твои, дай мне руки твои,
дай мне руки твои.

Темной ночью я видел
высокие острые горы
и долину, залитую палевым светом.
Вдалеке, в стороне
камней тяжелая груда чернела.
Напряжена моя жизнь, как струна —
конец и начало
последнего мига
в руках моих.

Вязну в земле, подымая громадные камни;
все эти камни я нес, сил моих не жалея,
все эти камни нагие я полюбил, как мог,
ведь это камни судьбы моей вечной.
И ранит меня родная земля,
и терзает моя же рубаха,
и боги мои же меня побивают
моими камнями.

Знаю, боги не ведают, что творят; только я
это знал бесконечное множество лет,
от убийцы шагая к убитому, от
убитого — к воздаянию,
от воздаяния — к новым убийствам,
путаясь
в широких складках порфиры;
в тот вечер, когда мы вернулись,
нас встретили гневом эриннии;
в траве зачахшей
увидел я змей и гадов хитросплетенье,
ибо ими отмечена времени нашего
злая судьба.

Спящих камней голоса
в самом сердце уснувшего мира
помнят ритмы дневного труда, когда ноги,
забыв об усталости вечной,
землю нагую трамбуют.
Погрязли, погрузли тела в фундамент
иного мира. Глаза их немые
упорно глядят в одну точку,
которой не различить, не увидеть;
душа
сражается, чтобы стать твоею.

Вот и безмолвие хочет покинуть тебя
здесь, где времени жернова замирают.

1935 г.

Костры на Ивана Купалу

Судьба наша, расплавленный свинец, ее не изменишь
ничего не поделать.
Лили в воду свинец под звездами и
пусть костры запылают.

В полночь встань нагая пред зеркалом
и увидишь
увидишь в глубине зеркала человека
человека что входит в судьбу твою он будет править
телом твоим,
в одиночестве и молчаньи увидишь человека
молчания и одиночества
и пусть костры запылают.

В час когда день завершен а другой еще медлит начаться
в час когда время пресеклось
того кто отныне и изначала правил
телом твоим
должна ты найти
должна загадать чтоб по крайней мере нашел его
кто-то другой, когда тебя уже не будет.

Мальчишки зажигают костры и кричат
перед пламенем в жаркой ночи
(Разве, Герострат, был хоть один пожар
не разожженный мальчишкой)
и бросают соль в огонь чтобы он вспыхнул и зашипел
(Как странно взглядывают на нас дома,
наши плавильные печи, когда их вдруг озарит
ласкою отблеск).

Но ты познав милость камня на изъеденном морем
утесе
в тот вечер когда опустился покой
слышал издалека человеческий голос молчанья и
одиночества
в собственном своем теле
в ту ночь на Ивана Купалу
когда все костры догорели
и ты ворошил золу под звездами.

1932 г.

Эврипид Афинянин

Состарился он среди алого пламени Трои
и каменоломен Сицилийских.

Он гулкие гроты любил на берегу на песчаном
и моря узоры;
по набухшим венам людей
читал он той сети священной чертеж, которой
мы и звери уловлены были.
Сеть роковую хотел он дерзко порвать,
но время пришло, и его пожрали собаки.


БОЙ МСТИСЛАВА С РЕДЕДЕЙ

Мстислав пучеглаз
и угрюм, как пучина.
Не ведал он ласк
и девичьей кручины
и не подносил полонянкам парчи.
Закрученный ус
у Мстислава торчит.
Мстислав солнцелик.
Но не ясен,
а красен
лицом,
а плечами устойчивей граба.
Мудрец Ярослав и молва не напрасно
прозвали Мстислава маститого Храбрым.

Из рощи,
где ропщет
в трясине осока,
ведет русых руссов Мстислав на косогов.
Из бора,
где ели
у кромки редеют,
ведет горбоносых косогов Редедя.
И сдвинулись армии.
Встали, горланя
орлами голодными
перед бранью
с орлами голодными.

Рявкнул Редедя:
— Вы, руссы,
вы — трусы,
собакины дети!
Ваш князь —
недоносок,
и харя вдобавок. —
Мстислав ухмыльнулся. Мстиславу забавно.

Мстислав до мизинцев улыбкою застлан:
— О, витязь Редедя опять нализался! —
Летят в лопухи оборонные латы.
Сцепились два князя. Кулачная схватка!
Мечи — в лопухи!
Если драться — то драться!
Наметан кулак. Мимо скулы не клацнет.
Обучены витязи скулы мочалить.
Придвинулись армии ближе.
Молчали,
борцов одобряя бряцаньем металла.
Вспотевшая пыль
над борцами металась.

Вот вскрикнул Редедя —
и замертво рухнул,
раскинув черноволосые руки.
Он рухнул, как ствол под секирою грубой,
не выпивший всласть
черноземного сока.
Мстислав прикусил
размозженные губы
и, шею набычив,
пошел на косогов,
пошел,
кулаками по воздуху тыча,
один —
против армии в несколько тысяч,
с двумя кулаками —
на полчища стали.
Смутились косоги
и побежали...

Пирует Мстислав. Созывает на праздник
окрестных крестьян
и пирует —
до храпа!
Мудрец Ярослав и молва не напрасно
прозвали Мстислава маститого Храбрым!

Виктор Соснора


Дмитрий Пригов

Спокойствие всех перед лицом чуда подобного совпадения (с)




Если всё пойдет как задумано — через несколько дней напишу сюда небольшую заметку о греческой поэзии XX века. Кто-то должен, пускай и в двух словах, написать — почему это чудо.

А пока вот маленькая поэма лучшей греческой поэтессы прошлого столетия — Кики Димулы.

БЕЛЕЕ БЕЛОГО

Большое-пребольшое дерево.
Отчий дом цикад.

Соломенные голоса цикад,
широкополая шляпа на голове полудня,
чтобы он, могучий, не сжег сам себя.

Семейственные голоса цикад.
Звуки произрастают отовсюду,
и каждая работает, как хочет:
дерево целуется со стеклом,
о струны смоляные
трутся желатиновые крылья,
солома точится на камне,
восходит ударенье на опаре тона,
с храпом скачет ритм
в галопе встречных ритмов,
наэлектризованные
пальцы ударяют
в сомнамбулические лиры
и металлические плясуны
заводят алюминиевые пляски.
Звуки произрастают отовсюду:
стрекочут крохотные швейные машинки,
шьют юбочки жаре
и свадебный наряд безветрию.

В одну нить прядется каждый голос,
плетет поодиночке долгое шитье,
тепло и в одну нитку
«конечно, конечно, конечно»
уж если бóльшая часть жизни —
зимняя.
Хруп хруп хруп хруп
наждак наждак стеклянный
трутся голоса цикад,
шлифуют мимолетные мгновенья
поскольку бóльшая часть жизни —
зимняя
«конечно, конечно, конечно».
Соломенные корзиночки висят на отголоске
пусть время в них положит смотанную пряжу
и зимняя жизнь положит
свою большую часть
и слух положит долгое своё шитье
«конечно, конечно, конечно».

Я думала: укроюсь
под тень этого дерева,
под отчий дом цикад,
и уложу в корзиночки их голосов
свой цвет и пряжу в одну нитку,
спрячусь
и лето не найдет меня на ощупь
и солнце жгучее не доберется
до моего изношенного тела.
Но через маленькие щелки
между листьев
ползком прокрался свет,
косые взгляды солнца.
И тень как ветошь,
как лист изъеденный гусеницами.
Сплошные скважины замочные.
Как спрятаться?
Я и видна и вижу.

Я не желаю видеть
неуемной страсти зноя,
какой соблазн какие оргии кружит он,
как в огненных его объятьях,
гибких достающих
далеко до края
до крайнего предела страсти,
застревает замирает сохнет
тело лета
крестьянской девушки.
Шуршит костистый стан сосновой иголки
как только он коснется, раскрывается
заглавной сладострастной буквой Л.
Я не желаю видеть как он снимает
с шишек закрытых плотно
зеленую их стыдливость
и они раскрываются одна другая третья
щелкая согласно и томно
крак крак кра ааах.

Ах, плотоядный зной.
Я не хочу смотреть
как посреди проезжей дороги
он обвился змеей
вокруг тельца какого-нибудь ветерка,
слиянье стоймя, качающееся вращенье —
ничего однако предосудительного,
кажется видишь бесцветное пламя —
этакий дым стеклянный
пляшет восточный танец
на закрытой террасе.

Ах, ненасытный зной.
Он, вожделея к мертвым,
пристал и к тем полудням,
что мне запомнились,
и к тому белому, крахмальному
с короткими рукавчиками полдню,
в который ты оделся, июнь крахмальный,
на первый выход.

«Конечно, конечно, конечно»
уж если бóльшая часть жизни —
зимняя.


Эдуард Лимонов о сосаити

(рассказ "Красавица, вдохновлявшая поэта")


В стихотворении Юнны Мориц "Изгнанье Данте Алигьери" нашёл великолепное:

"Спасайся, Дант, – и никаких вопросов!..
Судом помойных вёдер и отбросов
под зад пинком ты выдворен, гигант,
и этому изгнанью имя – Дант.

..КАЗЁННЫЙ ЧЕРВЬ, НАЧИНКА СМРАДНОЙ ЩЕЛИ,
меня спросил:
– Изгнанью имя – Дант?.."

Кажется теперь я знаю, как буду обращаться к научным оппонентам на защите диссертации


Если вас это пугает – поздравляю, вы носитель эллинистического мироощущения. Будем бояться вместе.

Вот такая статья на НЛО – в основном про художественный мир еврейского писателя, правда - но вот и про это тоже. Пока такие статьи там появляются – я в них камни бросать не буду.

Хотя они и лежат рядом, на всякий случай.


Для совсем полного уяснения приведём одно из наиболее доступных объяснений Божественного у Спинозы, данное Альбертом Эйншштейном – в интервью, приведённом в обозреваемой статье: «Я верю в Бога Спинозы, который открывает себя в мировой гармонии, а не в Бога, озабоченного судьбой и поступками человечества (…) все предопределено… силами, над которыми у нас нет власти. Всему – он насекомого до звезды – все предписано. Люди, овощи, космическая пыль — мы все танцуем, повинуясь таинственной, издали звучащей мелодии невидимого дудочника».

И вы наверное уже поняли, что следует дальше, вы умные мальчики и девочки… верно, простейший силлогизм, руинящий христианское понимание Бога на корню: Если Бог – есть всё существующее, существовавшее и когда-либо возникающее в будущем – а всё сущее подчиненно раз и навсегда установленным законам причинности, пространства-времени и гармонии… то Бог не властен над законами природы, потому что эти законы и есть бытие Бога.

Церковь очень хорошо понимала, с какой угрозой в лице Спинозы она столкнулась.

Кто такой Спиноза также очень хорошо понимал и Лев Шестов. На свой лад, правда.

Для Шестова – Спиноза, наряду с Декартом, не просто отец современной европейской философии, на фоне которого и Кант, и Гегель только преемники и продолжатели начатого им дела – но и одновременно ярчайший выразитель «афинского мировоззрения», в соответствии с понятиями шестовской работы «Афины и Иерусалим».

«Афины и Иерусалим» - работа, посвящённая антиномическому взаимоотношению разума и веры в европейской философии, относимые по Шестову к двум разным культурам духовного отношения человека с Единым – закреплённые, соответственно, за иудейским и эллинским началами (и если вам это кажется похожим на Ноомахию Дугина – не кажется, влияние Шестова на Александра Гельивича ещё ждёт внятной реконструкции). И эллинский дух изначально не мог не прийти к спинозианскому пантеизму, в известной мере обречен на него, положенным в основание гносеологических предпосылок логическим рассудком, чистым разумом, а «в границах чистого разума можно построить науку, высокую мораль, даже религию – но нельзя найти Бога».

И действительно, если даже средневековая католическая схоластика наследовала логике Аристотеля – как было возможно не прийти к тому, что Бог и есть лежащие в основании бытия и мышления законы? «Когда в Средние века раздался голос Петра Дамиана, провозгласившего, что Бог может сделать однажды бывшее небывшим, он оказался голосом вопиющего в пустыне». Ещё в «Никомаховой этике» Аристотеля читаем: «О прошедшем не принимают решений, [их принимают только] о будущем и о том, что может быть, а прошедшее не может стать не бывшим, и потому прав Агафон: «ведь только одного и богу не дано: не бывшим сделать то, что было сделано»». По логике Аристотеля, даже Бог не может вернуть Иову убитых детей, и как пишет Шестов «если в Писании рассказано иное, то не только неверующий грек, но и верующий философ обязан в этих рассказах видеть метафору или аллегорию».

И вот здесь самое важное для Шестова – истина во власти творца, творец может отменить ее, в целом или в части, может сделать так, чтобы то, что случилось и есть – само сущее – изменилось как угодно Ему.

Подумайте об этом очень серьёзно: холокост, атомные бомбардировки, Ельцин, одесский дом Профсоюзов – это может стать никогда не бывшим, или наоборот – сохранится на веки вечные – по Божественной воле. И это не хассидское «Нет, нет никого кроме Бога одного» – нет, истина существует, законы пространства и времени непоколебимы, как и неотменяемость выводов человеческого рассудка. Но только они в руках Бога, и могут быть не просто отменены и уничтожены – а стать никогда-не-бывшими. «Факт», «данное», «действительность» не господствуют над нами, не определяют нашей судьбы ни в настоящем, ни в будущем, ни в прошлом — а определяется Божественной волей (или безволием).

Мысль Шестова переворачивает старую, затасканную и, на самом деле глупую фразу «Если Бога нет – то всё позволено» с ног на голову: именно Бог, существуя над законами мироздания, позволяет всё


Продолжаем рубрику #статья_для_тебя – если вы пропустили первый материал, о Жижеке, клиторе-осьминоге и Красной плесени – ищите по хэштегу выше, такие тексты не каждый месяц удаётся прочесть.

Сегодня мы затронем кое-что серьёзное.

Журнал издательства НЛО можно за многое заслуженно поносить – за некритическую репрезентацию откровенно ублюдочных тенденций западной гуманитаристики, за основанную на круговой поруке культурное продвижение «своих» поэтов и эссеистов, не способных не то что на интересное, художественно артикулированное осмысление реальности, а даже на адекватную презентацию мнения о её, реальности, конкретных или идейно-концептуальных проявлениях – да и за много ещё другого получить по шапке товарищи заслуживают … но периодически издание всё же публикует в публицистической форме нечто по-настоящему важное, в доступном виде акцентируя назревшие и требующие разрешения вопросы культуры.

Статья «Между Шестовым и Спинозой» Аркадия Ковельмана, доктора исторических наук заведующего кафедрой иудаики Института стран Азии и Африки МГУ, вышедшая в четвёртом номере НЛО за этот год – один из таких материалов.

В чём соль: в статье анализируется влияние на творчество еврейского писателя Исаака Зингера (1902-1991) двух фигур философии, осмыслявших природу Божественного и саму возможность, при религиозном принятии постулатов религиозного учения христианства, приблизиться к пониманию Бога путями рационального рассуждения – Бенедикта Спинозы и Льва Шестова.

Вполне естественно, что самое интересное в статье как раз не фигура Исаака Зингера, нобелевского лауреата по литературе, мало что говорящая уму и сердцу даже образованного русского читателя (во многом из-за того, что в отличие от – не знаю – Шолома Алейхема и Амоса Оза, книги Зингера объективно плохо переведены на русский язык), а как раз таки рецепции представлений Спинозы и Шестова о Боге, и их – не сказать иначе – предельной актуализации в современной истории.

Именно о представлениях Спинозы и Шестова я и хочу поговорить в свете статьи – в ней дана схожая линия с разворачивающимся ниже рассуждением о наследии философов, но в контексте художественного творчества Зингера – я же выцеживаю только интересующее меня.

Итак, положения Спинозы известны в общих чертах даже людям, незнакомым с «Этикой» – которая представляет из себя, к слову, одно из величайших творений человеческого ума и сердца за всю историю рода людского, читайте Спинозу обязательно – так вот, в общих чертах: Бог есть имманентная, моническая причина всего сущего, единая субстанция всех проявлений материального мира, доступная для человеческого постижения в отношениях протяжённости и мышления, между которыми наблюдается согласие, порядок и связь – полноценное гармоническое тождество.

Последовательное развитие положений из этого основания и приводит Спинозу к выводу, за который в XVII-ом веке его и ждало преследование со стороны европейских христианских государств, а после смерти – запрет на печать ВСЕХ сочинений на территории ВСЕХ христианских стран (в России официальное издание и перевод главного сочинения Спинозы находилось под запретом вплоть до Октябрьской Революции); вывод – по сути пантеистическое отождествление авраамического Бога с миром, природой и материей. То есть – как написано в Этике, «в природе Бога не имеют места ни ум, ни воля» в человеческом понимании, потому что разум Бога – есть объективное содержание Его бесконечного мышления, то есть идеи вещей, существующих в Его разуме – а воля Бога продуцирует эти идеи в бытие – и только в это, известное нам временно-протяжённое бытие.

(Спиноза разворачивает это рассуждение на примере природы треугольника – читайте Спинозу, это просто ни с чем не сравнимо)


С полной жизнью налью стакан,
приберу со стола к рукам,
как живой подойду к окну
и такую вот речь толкну:

Десять лет проливных ночей,
понадкусанных калачей,
недоеденных бланманже:
извиняюсь, но я уже.
Я запомнил призывный жест,
но не помню, какой проезд,
переулок, тупик, проспект,
шторы тонкие на просвет,
утро раннее, птичий грай.
Ну не рай. Но почти что рай.

Вот я выразил, что хотел.
Десять лет своих просвистел.
Набралось на один куплет.
А подумаешь — десять лет.
Замыкая порочный круг,
я часами смотрю на крюк.
И ему говорю, крюку,
«ты чего? я ещё в соку».
Небоскрёбам, мостам поклон.
Вы сначала, а я потом.

Я обломок страны, совок.
Я в послании. Как плевок.
Я был послан через плечо
граду, миру, кому ещё?
Понимает моя твоя.
Не поймёт ли твоя моя?
Как в лицо с тополей мело,
как спалось мне малым-мало.
Как назад десять лет тому
граду, миру, ещё кому?
про себя сочинил стишок —
и чужую тахту прожёг.

1994

Денис Новиков


Скажи:
Это осень пришла, шурша по листьям,
В чащу входит стук топора,
И над прудом вянут птицы и падают,
Стрела за стрелой.

Скажи:
Вот зима, над морем солнце, как кровь,
Лодки вмерзли в берег, дымит очаг,
Гложет ветер, и горек вечер;
Я — зима и боль.
И я буду тебя любить.

Но ты скажешь:
Посмотри: все зеленое и розовое,
И звенящий апрель сплетает в прядь
Розу с розой и радость с радостью.
Я — заря твоя, крылья ввысь, сладок рот,
И к тебе
Мои руки цветут весенним запахом.

Анри де Ренье

(Перевод -- и очень серьëзная редактура и сокращение длиннот -- Михаил Гаспаров)


Велимир Хлебников на акварели Фëдора Платова.

Он здесь как герой Белого Безмолвия Джека Лондона.

Хлебникова часто видят только как молчаливого гения-чудака, забывая, что весь его жизненный путь -- это история мужества и последовательности убеждений.

Хороший портрет.

*
Осени скрипки зловещи,
Когда золотятся зеленые вещи.
Ветер осени
Швырял листьями в небо,
горстью любовных писем,
И по ошибке попал в глаза
(дыры неба среди темных веток).
Я виноват,
Что пошел назад.
Тыкал пальцем в небо,
Горько упрекая,
И с земли поднял и бросил
В лицо горсть
Обвинительных писем,
Что поздно.

5 ноября 1921,
из поэмы "Шествие осеней Пятигорска"


В четвëртом номере журнала Иностранная литература за 2022-й год опубликованы стихи греческого поэта Йоргаса Л. Иконому, в переводе Ксении Калаидзу.

Я не знаю в чëм тут загвоздка, но кажется уже ничего не поделаешь: если русская литература -- это мать, которую не выбирают, то новогреческая поэзия XIX -- XXI-го века -- это голубоглазая девочка, забравшаяся в сердце.

Чудо.

*
Отец
 
Итальянская авиация вела бомбардировку.
Приказ был ясен: любой ценой восстановить связь.
Ты подчинился, взобрался на телеграфный столб, исправил повреждения, остался жив.
В знак признания твоей доблести отечество наградило тебя одной лычкой на погоне.
С тех пор, с закрытыми глазами, ты притворяешься мертвым, а иногда спящим, но меня ты не обманешь, ведь я так сильно тебя любил.
Ты не спишь и не умер, просто показываешь единственному сыну, как уклоняться от пальцев, когда они в тебя целятся.

*
Друг
 
Глаза его стеклянные
с головы до ног
внимательно меня изучают,
ищут лазейку,
чтобы уцепиться.
Я различаю смесь любопытства
и, может быть, даже бестактности,
это действует мне на нервы,
и я инстинктивно отстраняюсь.
И если я еще считаю его другом,
то только потому, что в самый неожиданный момент
я увидел, как из этих
его стеклянных глаз
текли слезы

*
Мы встретимся снова
тогда, когда дети
узнают букву «альфа».
Улыбка будет на лице и простодушный взгляд,
и одежда чиста, и ногти подстрижены,
нам ни на кого не нужно доносить,
нас баюкают стихи старины.
Мы еще встретимся
в вечной весне
в час Воскресения.
Я буду призывником,
а ты будешь увольнительной,
я буду ошибкой,
а ты будешь прощением,
я — жаждущим,
а ты — водой,
я — загнанным,
а ты — убежищем.
 
Мы встретимся снова —
ты — воробей,
а я — крошка хлеба.


- Хороший мужик? - спросил я.

- Хороший, только следить за ним надо, - буен! Жену так бил, что она и родить не могла, всё сбрасывала ребятёнок, а после - с ума сошла. Я ему говорю: «За что ты её бьёшь?» - «Не знаю, говорит, так себе, хочется да и всё...»

Замолчав, он опустил руку и, сидя неподвижно, долго смотрел в огонь костра, приподняв седые брови. Лицо его, освещённое огнём, казалось раскалённым докрасна и стало страшно; тёмные зрачки голых, разодранных глаз изменили свою форму - не то сузились, не то расширились, - белки стали больше, и как будто он вдруг ослеп.

Он двигал губами, - ощетинясь, шевелились редкие волосы усов, - словно он хотел сказать что-то, но - не мог.

А заговорил он всё-таки спокойно, только вдумчиво, как-то особенно:

- Это со многими мужиками бывает, дружба: вдруг хочется бабу избить, без всякой без вины её, да ещё - в какой час! Только вот целовал её, любовался красотой, и тут же, в минуту, приходит охота - бить! Да, да, дружба, это бывает... Я тебе скажу - я сам, смирный человек, нежный, уж как я женщин любить умел, до того, бывало, дойдёшь - так бы весь и влез в неё, в сердце ей, скрылся бы в нём, как в небесах голубь, - вот как хорошо бывало! И – тут её ударить, ущипнуть как-нибудь больнее хочется, и ведь щипал, да! Взвизгнет, спрашивает: что ты? А тебе и сказать нечего, - что тут скажешь?

Максим Горький "Отшельник"

Показано 20 последних публикаций.

71

подписчиков
Статистика канала