Гладышева Алена: Хроники нарисованной луны


Гео и язык канала: не указан, не указан
Категория: не указана



Гео и язык канала
не указан, не указан
Категория
не указана
Статистика
Фильтр публикаций


Когда отцветает сирень, всё становится простым.
Мир раскалён и напоён запахом травы. Он пахнет травяным чаем — горьковатым, сухим, с привкусом лета. Парни и девушки собираются за околицей, где ещё месяц назад матери боялись оставить даже след. Теперь — можно. Смех, песни, костры. Девушки заплетают венки из клевера, парни рвут колосья и дарят их смеясь. Никто не пахнет ни медью, ни сиренью. Только сеном и пылью.
Дни становятся короче, а ночи длиннее. Ночи теперь не страшные — они тёплые, звёздные, с запахом дыма и мятой.
— Лето — время забывать. Забывать, кто ты, кто был, кто придёт. Сумерки летом — они для любви, не для сделок.
В июльских сумерках парни целуют девушкам руки, и те не боятся, что их коснётся кто-то безликий. В августовских сумерках пахнет яблоками и медом.
Она сидит среди молодых. Её не спрашивают, кто она. Её принимают — за странную, за тихую, за ту, что пахнет старой одеждой и травой. Она не рассказывает о своих ночах. Она просто слушает, как смеются те, кто ещё не знает, что такое медный привкус на языке. Она почти счастлива. Почти.

Она протягивает руку за чашкой травяного чая. Пьёт. Горьковато. Тепло разливается по животу. Хорошо.

Она горячая. Раскаленная, как камень на солнце.
Она лежит на земле, раскинув руки. Трава под ней примята, нагрета, пахнет сухой горечью. Она чувствует, как жар проникает сквозь кожу, сквозь мышцы, сквозь ту самую жесть, что живёт внутри. Впервые за долгое время она не прячется от тепла — она принимает его. Впускает. И кажется, что медь в её груди начинает плавиться.
— Ты горишь, — говорит кто-то рядом.
Парень с костра. Тот самый, что пил горький чай. Теперь он смотрит на неё не с испугом, а с удивлением.

#хроникимеди


Той ночью она засыпает прямо на земле, под открытым небом. Ей снится, что она — камень. Тёплый, гладкий, забытый в поле. По ней бегают муравьи, на неё садится птица. Никто не боится. Никто не умирает. Она просто лежит и греет собой землю.
— Хорошо, — шепчет она во сне.
А утром просыпается от того, что кто-то кладёт ей на лоб мокрый лист лопуха. Парень из костра. Он сидит рядом и смотрит на восход.

#хроникимеди


Репост из: Гладышева Алена: со мной все так
— Я та, кто помнит всех, кто уходил молодым. Садись. Не бойся.

Девушка садится на лошадь. Та идёт медленно. Сиреневые ветки хлещут по лицу, оставляя лиловые следы, похожие на поцелуи. Потом дорога сворачивает в лес, потом — в поле, потом — туда, где нет ни леса, ни поля, одна сирень до неба.

Утром девушку не находят. Исчезает.

Матери плачут. Отцы ищут. Старухи шепчут: Сирень забрала.
Говорят, её можно вернуть, если в полночь срезать ту самую ветку и сжечь на перекрёстке. Но никто не знает, какая ветка — «та самая». И никто не решается. Потому что если ошибёшься — придёт та, что с чёрной торбой, и заберёт не одну, а всех.

#сирень #хроникимедных


Репост из: Гладышева Алена: со мной все так
* * *

Он вышел в сумерки на спор. Показать, что храбрый. И что уже не ребенок.

— Слабаки, — бросил он друзьям у околицы. — Боитесь бабкиных сказок. А я пойду. Дойду до старой сирени и обратно. И ничего со мной не случится.

Друзья молчали. За их спинами — закрытые ворота, засовы, матери с выключенным светом. Май. Сирень цветёт. Запах стоит такой, что кружится голова.

— Не ходи, — сказал самый младший, тот, у которого ещё молочные зубы. — Она придёт.

— Кто — она? Старуха с конём? Тётя с мешком? — Он засмеялся. Смех был громкий, настоящий — тот самый, который не знает горечи. — Я не сладкий. Я уже мужик. Мне пятнадцать.

Ему было пятнадцать. И он был сладким. Не знал ни поцелуев, ни потерь, ни монет под языком. Пах молоком и мёдом. Сам не знал.
Он шагнул за околицу.

Сначала было просто темно. Потом — сирень. Она росла вдоль тропинки, кусты смыкались над головой, превращая дорогу в коридор. Лепестки падали на плечи, на волосы, на губы. Сладко. Липко.

Он шёл и считал шаги. Десять. Двадцать. Пятьдесят. До старой сирени, той, что растёт на перекрёстке, — сто шагов.

На семидесятом он услышал шаги сзади. Не свои. Он обернулся — никого.

На восьмидесятом запах сирени стал другим. Гуще. С привкусом мёда. И ещё чего-то — тёплого, живого, как дыхание.

На девяностом он увидел её.

Она стояла под кустом. Босая. Платье чёрное, но не траурное — выцветшее, как земля после дождя. Лица не разглядеть — пятно, в котором хотелось увидеть что-то своё.

— Ты пришёл, — сказала она. Голос — как сирень на вкус: сначала сладкий, потом горький.

— Я не боюсь, — сказал он. И соврал. Потому что боялся. Но страх делал его ещё слаще.

— Знаю, — сказала она. — Ты храбрый. И не ребёнок. Я вижу. — Она сделала шаг вперёд. — Но зачем ты пришёл?

— На спор, — сказал он. Голос дрогнул.

— На спор, — повторила она. — Друзья смотрят? Им будет что рассказать?

Она протянула руку. Пальцы — белые, длинные, без ногтей. Или с ногтями — не разобрать в темноте.

— Пойдём, — сказала она. — Я покажу тебе то, чего ты ещё не знаешь. Это недолго. А потом ты вернёшься. И все увидят, какой ты храбрый. И взрослый.

Он шагнул.

Что было дальше? Никто не знает наверняка. Друзья ждали час, два, три. Потом разошлись по домам, пряча глаза от матерей.

Утром его нашли на том самом перекрёстке. Он сидел под старой сиренью, обхватив колени. Глаза открыты. Изо рта — лепестки. Белые, лиловые, тёмно-фиолетовые. Он жевал их и не мог остановиться.

Его привели домой. Отпоили. Он не говорил три дня.

Он стал другим. Перестал смеяться громко. Начал смотреть на девушек не с вызовом, а с какой-то пугающей тоской. Он знал теперь то, чего не знал до того, как вышел на спор. Он знал, что такое быть взятым. Не по любви, не по страху. Просто — потому что был сладким, а она была голодна.

* * *

Говорили, что она забирает юных девушек. Не всех. Только тех, кто слишком долго смотрит в сумерки, подперев подбородок ладонью. Тех, кому уже неинтересны куклы, но ещё страшно смотреть в глаза парням.

Их не надо красть. Они приходят сами.

В мае, когда сирень цветёт, а родители запирают ворота, некоторые девушки сидят на подоконниках. Открытых. Или приоткрытых. Или просто смотрят в щель между ставнями.

Они не знают, кого ждут. Но ноздри ловят сладкий, чуть удушливый запах. Сердце начинает биться чаще. И кажется: сейчас что-то случится.

И оно случается.

В сумерках, когда синева переходит в черноту, но ещё не совсем, из-за сиреневых кустов выходит белая лошадь. Без седла, без узды — только грива заплетена в косички, и в каждой ветка сирени.

На ней никто не сидит. Но девушка знает: это за ней.

Она спускается с подоконника. Босиком. В ночной рубашке. Открывает дверь, которую никто не запирал на засов — потому что разве можно запереть девушку, если она сама хочет уйти?

Выходит во двор. Потом за ворота. Ей не страшно. Она идёт к белой лошади, которая ждёт у околицы. Гладит тёплую морду. И слышит голос из кустов — нежный, как лепестки:

— Садись. Я отвезу тебя туда, где ты никогда не состаришься.

— Кто ты? — шепчет девушка.


Репост из: Гладышева Алена: со мной все так
Она приходит раз в год, в сумерках, когда цветёт сирень. Медленно ведёт в поводу белого коня.

Её не ждут. Её не зовут. Она приходит сама — в те майские ночи, когда сирень цветёт так густо, что воздух становится липким, тяжёлым, почти съедобным.

Её имя не произносят вслух.

Конь не ржёт, не топчет землю. Он ступает так тихо, что трава не ломается, а только прижимается, замирая. Глаза у коня — спелые тёмные сливы, в которых отражается небо, хотя неба уже нет, одни сумерки. Грива заплетена в мелкие косички, в каждой — по ветке сирени. Белая шерсть пахнет сладко и горько одновременно, как прошлогоднее молоко и свежий срез ветки.

Та, кто ведёт коня, не говорит, кто она.

Про неё говорили разное.

Говорили, пропадают люди. Дети, которые заигрались в сумерках и не вернулись к ужину. Девушки, что ещё не знали вкуса мужских губ. Молодые парни, которые слишком громко смеялись ночью.

Говорили, это она. Та, что с белым конём. Та, что ведёт его через цветущие кусты раз в году.

Но это неправда. И правда.

Если ты молод, юн и сладок — опасно выходить за околицу в сумерках, когда цветёт сирень.

Матери знали это. Старые матери, чьи матери тоже знали, и их матери — до седьмого колена, до той самой бабки, которая видела ее собственными глазами и осталась жива, потому что была уже не сладкой, а горькой, как полынь.

* * *

Каждый май, едва на кустах загорались лиловые гроздья, матери закрывали ворота на засов. Не от волков — волки не ходят по дворам, когда пахнет сиренью. Не от воров — воры боятся сладкого запаха, он кружит голову, мешает красть. От Неё. От той, что идёт босиком, с чёрной торбой, и ищет тех, у кого губы ещё не целованы, а смех не знает горечи.

— Сиди дома, — говорили матери. — Сиди, пока не стемнеет. А стемнеет — спи. И не выглядывай в окно. Даже если услышишь, как кто-то поёт за околицей. Даже если запах сирени станет таким густым, что захочется выйти. Не выходи.

— Почему? — спрашивали юные. Те, кто ещё не знал страха.

— Потому что ты сладкий. А она сладких берёт.

Сладкий — это не про сахар. Сладкий — это тот, кто ещё не пробовал горечи. Не терял. Не предавал. Не был предан. Не считал монет под языком. Не знал, как пахнет медь изо рта умирающего.

Сладкие — это дети, у которых молочные зубы ещё не выпали. Это девушки, которые смотрят на парней и краснеют, не зная, зачем. Это парни, которые смеются в полный голос, потому что ещё никто не сказал им, что смех бывает опасным.

Сладкие пахнут не медью. Не железом. Не сиренью даже. Они пахнут молоком и мёдом, и этот запах для нее — как звон колокола для голодного зверя.

Она слышит его за версту. И идёт.

Околица — это не просто край деревни. Это граница, где кончаются людские законы и начинаются сумеречные. За околицей — поле. За полем — лес. А за лесом — ничто, если не считать кустов сирени, которые цветут там круглый год, но никогда не пахнут.

Говорят, если выйти за околицу в запретную ночь, сначала ничего не случится. Только сирень будет дышать в лицо, и ноги сами понесут тебя по тропинке. Потом — мелькнёт вдали что-то тёмное. Женщина в чёрном платье. Босая, но не слышно шагов.

Она не окликнет. Не поманит. Она просто будет ждать, стоя под кустом. Лица не разглядеть — оно как размытое пятно, в котором каждый видит то, что хочет увидеть: маму, любимого, себя в зеркале.

Ты подходишь. Она протягивает руку. И говорит — тихо, почти шёпотом:
— Ты сладкий. Пойдём, я покажу тебе, где сирень не вянет.

И ты идёшь. Потому что забываешь всё: что тебя ждут дома, что мать закрыла ворота, что за спиной — сумерки, а впереди — темнота. Ты идёшь, и кажется, что это самый правильный путь в твоей жизни.

Мало кто возвращается. Но если возвращается — уже не сладкий.

Их находят на околице под утро. Сидят на земле, обняв куст сирени. Глаза открыты, но не видят. Рот открыт, но не говорит. Потом, через день-два, приходят в себя. Но уже другие: умеют врать, красть, целоваться без стеснения, смотреть на смерть и не отворачиваться.

Ходили слухи. В сумерках всегда ходят слухи. Их никто не проверяет, потому что проверять — значит выходить за околицу в мае.


Репост из: Гладышева Алена: со мной все так
Она просыпается за секунду до того, как понять, что уже не спит.

Сначала — пустота. Белая, тёплая, без снов. Потом — запахи. Они приходят не по очереди, а все сразу, как стая, которая ждала за дверью.

Грязь. Сырая, низинная, с привкусом прелых корней. Она въелась под ногти, забилась в складки шеи, смешалась с потом на пояснице.

Листва. Палые листья — не золотые, нет. Чёрные, мокрые, с прожилками, которые оставляют на коже тонкие красные полоски, как царапины. Они прилипли к спине, к затылку, запутались в волосах. Один — за ухом, как забытая закладка в книге, которую она не писала.

Она открывает глаза.

Потолок. Своя комната. Своя кровать. Но простыня — не её. Вернее, она, но теперь на ней следы. Грязные отпечатки лап — не собачьих, слишком крупных, слишком тяжёлых. Четыре тёмных пятна у подушки, ещё два у края. Она смотрит на свои руки — чистые, человеческие. Значит, следы не её. Значит, она лежала рядом с кем-то, кто ушёл до рассвета. Или кто никогда не приходил — просто был всегда.

Чужая кровь. Не на подушке. На простыне — у самого бока, там, где тело было теплее всего. Маленькие брызги, почти незаметные, как от лопнувшего прыщика. Но она знает: это не её. У неё нет ран. Она лижет запястье — вкус соли и железа. Нет, не железа. Меди. Сладковатой, горячей меди, которая сворачивается на языке жёлтой плёнкой.

Она садится. Простыня сползает, и на свет выступают пятна на бёдрах — не кровь, не грязь. То, что осталось от листьев, которые она принесла из сумерек. Они въелись в кожу как татуировки, которые исчезнут к вечеру. Всегда исчезают.

Сытость. Вот оно — самое странное. Она не голодна. Не просто не голодна — она полна. Тяжела. Ей кажется, что если она откроет рот, оттуда выпадет не слово, а скомканная, пережёванная жизнь. Не её. Чужая. Та, которую она впустила в себя в сумерках, когда не была человеком.
Сытость давит под рёбра. Она чувствует каждый позвонок — потому что они стали чуть тяжелее на вес монеты. Или на вес чужой памяти, которую она выпила вместе с дыханием.

Она встаёт. Ноги дрожат — не от слабости. От избытка. Босые ступпи оставляют на полу влажные отпечатки. Не грязные. Мокрые. Будто она только что вышла из воды. Будто всю ночь бежала по болоту.

В ванной она смотрит в зеркало. На губах — запёкшаяся листва? Нет. Кровь? Тоже нет. Темно-зелёная полоска, как от сока сорванной ветки. Она стирает её пальцем и пробует. Горько. Как кора. Как начало чего-то, что нельзя закончить за одну ночь.

Она не помнит. Совсем ничего. Ни лиц, ни имён, ни того, почему во сне ей снились только зубы. Но тело помнит. Тело сейчас расскажет: наклонись — хрустнет позвоночник. Вдохни — в лёгких шелест листвы. Посмотри на руки — под ногтями чёрная земля. Земля, в которую кто-то ушёл. И не вернулся.
Она закрывает глаза. Сытость пульсирует где-то в животе, как второе сердце.

«Кого я ела сегодня ночью?» — думает она.
Но ответа нет. Только лёгкий медный привкус, который не смыть ни пастой, ни временем. И странная, почти уютная тяжесть — знак того, что сегодня она может не выходить в сумерки. Сегодня она может просто лечь в эту грязную, пахнущую лесом и кровью постель и досмотреть тот сон, в котором она не зверь. А тот, кто приходит к зверю.

Но она не помнит. И слава богам — не помнит.

#сны #серая #хроникимеди


Репост из: Гладышева Алена: со мной все так
Осень в том городе умела длиться дольше, чем ей было отведено. Дожди начинались под вечер, когда в окнах загорался неверный, ещё не решивший, быть ли ему светом, огонь; улицы блестели, как переписанные набело страницы, и в этом блеске было что-то обещающее и вместе с тем невыносимо печальное. Пахло мокрым камнем, трамвайной пылью и яблоками, которые продавали у вокзала с лотков, покрытых рыжей клеёнкой. Над рекой поднимался туман, и фонари в нём делались похожи на чьи-то забытые, но всё ещё тёплые воспоминания.

Она вошла в кофейню на углу за десять минут до закрытия — не потому, что была голодна, а потому, что на улице стало слишком пусто. В маленьком зале пахло карамельным капучино и мокрыми пальто. Свет ламп ложился на столы так осторожно, будто боялся кого-то разбудить.

Он сидел у окна, спиной к свету, и перелистывал старый том с таким выражением, словно разговаривал с кем-то, кого уже нет. Она заметила его не сразу. Сначала — руки: длинные пальцы, привычка задерживать страницу чуть дольше, чем нужно. Потом — профиль, чуть усталый, но не тронутый суетой. И только потом он поднял глаза. Не сразу. Сначала дочитал строку — она успела заметить, как зрачки движутся по бумаге, — и лишь затем посмотрел на неё. Взгляд у него был спокойный, как вода в глубоком колодце, и она вдруг подумала, что не хотела бы в таком колодце оказаться: слишком легко забыть, что наверху есть воздух.

— Здесь свободно? — спросила она, хотя видела, что свободно.

Он чуть подвинул стул. Это движение показалось ей почему-то более интимным, чем слова.

Они не заговорили в тот вечер. Но когда бариста выключил музыку и стал преувеличенно громко собирать посуду, оба почему-то не сразу поднялись.

#истории #новаяосень

Показано 7 последних публикаций.