Она приходит раз в год, в сумерках, когда цветёт сирень. Медленно ведёт в поводу белого коня.
Её не ждут. Её не зовут. Она приходит сама — в те майские ночи, когда сирень цветёт так густо, что воздух становится липким, тяжёлым, почти съедобным.
Её имя не произносят вслух.
Конь не ржёт, не топчет землю. Он ступает так тихо, что трава не ломается, а только прижимается, замирая. Глаза у коня — спелые тёмные сливы, в которых отражается небо, хотя неба уже нет, одни сумерки. Грива заплетена в мелкие косички, в каждой — по ветке сирени. Белая шерсть пахнет сладко и горько одновременно, как прошлогоднее молоко и свежий срез ветки.
Та, кто ведёт коня, не говорит, кто она.
Про неё говорили разное.
Говорили, пропадают люди. Дети, которые заигрались в сумерках и не вернулись к ужину. Девушки, что ещё не знали вкуса мужских губ. Молодые парни, которые слишком громко смеялись ночью.
Говорили, это она. Та, что с белым конём. Та, что ведёт его через цветущие кусты раз в году.
Но это неправда. И правда.
Если ты молод, юн и сладок — опасно выходить за околицу в сумерках, когда цветёт сирень.
Матери знали это. Старые матери, чьи матери тоже знали, и их матери — до седьмого колена, до той самой бабки, которая видела ее собственными глазами и осталась жива, потому что была уже не сладкой, а горькой, как полынь.
* * *
Каждый май, едва на кустах загорались лиловые гроздья, матери закрывали ворота на засов. Не от волков — волки не ходят по дворам, когда пахнет сиренью. Не от воров — воры боятся сладкого запаха, он кружит голову, мешает красть. От Неё. От той, что идёт босиком, с чёрной торбой, и ищет тех, у кого губы ещё не целованы, а смех не знает горечи.
— Сиди дома, — говорили матери. — Сиди, пока не стемнеет. А стемнеет — спи. И не выглядывай в окно. Даже если услышишь, как кто-то поёт за околицей. Даже если запах сирени станет таким густым, что захочется выйти. Не выходи.
— Почему? — спрашивали юные. Те, кто ещё не знал страха.
— Потому что ты сладкий. А она сладких берёт.
Сладкий — это не про сахар. Сладкий — это тот, кто ещё не пробовал горечи. Не терял. Не предавал. Не был предан. Не считал монет под языком. Не знал, как пахнет медь изо рта умирающего.
Сладкие — это дети, у которых молочные зубы ещё не выпали. Это девушки, которые смотрят на парней и краснеют, не зная, зачем. Это парни, которые смеются в полный голос, потому что ещё никто не сказал им, что смех бывает опасным.
Сладкие пахнут не медью. Не железом. Не сиренью даже. Они пахнут молоком и мёдом, и этот запах для нее — как звон колокола для голодного зверя.
Она слышит его за версту. И идёт.
Околица — это не просто край деревни. Это граница, где кончаются людские законы и начинаются сумеречные. За околицей — поле. За полем — лес. А за лесом — ничто, если не считать кустов сирени, которые цветут там круглый год, но никогда не пахнут.
Говорят, если выйти за околицу в запретную ночь, сначала ничего не случится. Только сирень будет дышать в лицо, и ноги сами понесут тебя по тропинке. Потом — мелькнёт вдали что-то тёмное. Женщина в чёрном платье. Босая, но не слышно шагов.
Она не окликнет. Не поманит. Она просто будет ждать, стоя под кустом. Лица не разглядеть — оно как размытое пятно, в котором каждый видит то, что хочет увидеть: маму, любимого, себя в зеркале.
Ты подходишь. Она протягивает руку. И говорит — тихо, почти шёпотом:
— Ты сладкий. Пойдём, я покажу тебе, где сирень не вянет.
И ты идёшь. Потому что забываешь всё: что тебя ждут дома, что мать закрыла ворота, что за спиной — сумерки, а впереди — темнота. Ты идёшь, и кажется, что это самый правильный путь в твоей жизни.
Мало кто возвращается. Но если возвращается — уже не сладкий.
Их находят на околице под утро. Сидят на земле, обняв куст сирени. Глаза открыты, но не видят. Рот открыт, но не говорит. Потом, через день-два, приходят в себя. Но уже другие: умеют врать, красть, целоваться без стеснения, смотреть на смерть и не отворачиваться.
Ходили слухи. В сумерках всегда ходят слухи. Их никто не проверяет, потому что проверять — значит выходить за околицу в мае.