В своей "Пульчинелле" Агамбен берется за философское исследование комедии. Именно ей отдаёт он явное предпочтение перед трагедией ("комедия не только древнее и глубже трагедии, но и гораздо ближе к философии — настолько, что в конце концов практически сливается с ней воедино"), и именно комедию он, как это ни странно, связывает с тяжелыми историческими испытаниями, с травматическими движениями истории ("Важно держать в уме тот факт, что комедии Аристофана увидели свет в решающий и страшнейший период афинской истории"). Как, комедию?! — удивляемся мы. Что-то противится в нас такой контринтуитивной связке. Но тут, как всегда, имеет смысл попридержать праведный гнев (подобно всем автоматизмам, он плохой союзник ума) и прислушаться к агамбеновским доводам.
Он связывает смех — как, впрочем, и слезы — с реакцией на ограниченность языка, не могущего выразить самое главное, самый факт существования мира и, кстати, самого же себя, языка, в этом мире. Конечно же, тут вспоминается Витгенштейн, на мой взгляд, сам по себе очень комический философский персонаж, которого, однако, постоянно бросало в какой-то невыносимый экзистенциальный трагизм (поэтому если он и комик, то комик поневоле).
(Верно ли, к слову, делить философов на трагических и комических — адептов "печальной науки" Адорно или "веселой науки" Ницше? Почему бы и нет, во всяком случае, чем это хуже деления их на материалистов и идеалистов или там континентальных и аналитических? Кроме того, есть и смешанные типажи. Например, тот же Ницше: исходно философ комического, он, по Агамбену, в конце концов сделал выбор в пользу трагического "духа тяжести" и поплатился за это сперва разумом, а потом и жизнью.)
Сталкиваясь с абсурдом и нелогичностью существования как такового, бессмысленно что-либо говорить, остается лишь плакать или смеяться. Как будто бы перед лицом абсурда глаголы "плакать" и "смеяться" тут равнозначны. Я думаю, это не так. Надо понять, почему Камю в конце "Мифа о Сизифе" предлагает нам представить Сизифа смеющимся, а не плачущим.
Из Агамбеновского рассказа о Пульчинелле выходит, что трагедия связана с понятием судьбы, с принятием этой судьбы как какого-то плотного бремени, точно сизифов камень. Тогда как комедия освобождает от бремени, она ускользает от судьбы и растворяет сам характер, кристаллизующийся через судьбу, в своем необузданном смехе. Собственно, Пульчинелла — это характер без характера, этакая нулевая степень характера, подобно нулевому аркану того же таро, Дураку, который всё делит на ноль. Дурак, Пульчинелла — уход от судьбы, уход от характера и от каменного бремени абсурдного мира, уход через освобождающий смех. Пожалуй, великий эмансипаторный потенциал — вот что делает смех столь отличным от слез, и наша культура знала это давно, еще с
киников, насмехавшихся над чрезмерно трагическим Платоном. Освободительный потенциал смеха всегда резал глаз всем невыносимо серьезным трагикам — от того же Платона, изгоняющего комедиографов из своей твердокаменной политии (изгоняя при этом, конечно, и своего любимого учителя Сократа, которого не просто так сравнивали с комедийным сатиром), до зловещего Хорхе из эковского "Имени розы", который главным врагом своим объявил ни много ни мало ту часть "Поэтики" Аристотеля, в которой речь шла, предположительно, о комедии.
Высмеять эту душную власть трагического, как Жарри высмеивает тирана Убю (действительно, не смешны ли попытки исторических монстров подчинить мир своим примитивным, безумным речам?), и значит представить Сизифа с улыбкой, Сизифа, ускользающего от окаменевшего бремени своей неприглядной судьбы. Наверное, потому-то комедия, по замечанию Агамбена, проявляется в страшные моменты истории: эти моменты — развилка, предлагающая пути трагического принятия или комического отрицания, судьбу и характер с одной стороны, голый ноль Пульчинеллы и Дурака — с другой. Конечно, если есть выбор, должны быть и веские аргументы за то и другое решение. В этом свете стоит сказать, что агамбеновские аргументы стоят того, чтобы обратить на них пристальное внимание — особенно в нашу невыносимо трагическую эпоху.