Про людей, которые всё чаще с большим возмущением говорят что-то вроде "как же такое возможно в ХХI веке?!" или там "это немыслимо в 2022 году!", можно уверенно сказать, что они вряд ли являются внимательными читателями Беньямина.
Последний в свое время едко критиковал такой дискурс, прежде всего в своих тезисах "О понятии истории", где он, в частности, пишет: "Изумление по поводу того, что вещи, которые мы переживаем, "еще" возможны в двадцатом веке, не является философским. Оно не служит началом познания, разве что познания того, что представление об истории, от которого оно происходит, никуда не годится". Из дальнейшего рассуждения становится ясно, что под этим представлением об истории Беньямин подразумевает прогрессизм, веру в который он прямо называет "тупой". Эта тупая вера также связывается Беньямином с тем, что "техническое развитие" представляется прогрессисту "направлением того потока", который, по его тупой вере, подхватывает и вольготно несет куда-то вперед и его самого. То есть прогресс для подобного прогрессиста — это удобные тюнингованные саночки, на которые можно усесться и поехать в светлое будущее. Техника здесь как бы символизирует, если не замещает собой, этику. И когда мы говорим, "как такое возможно в ХХI веке?!", мы предполагаем, что человек с айфоном этически преисполнился и утратил былую способность ко злу. Оказывается, не утратил. Более того, творить зло ему стало удобней и легче.
Используя известный образ ангела истории, несомого апокалиптическим шквалом спиной вперед в будущее, Беньямин как раз именует весь этот шквал, это нагромождение руин... прогрессом. Там же мы обнаруживаем слова, которые позже послужат вдохновением для Агамбена, — что в истории чрезвычайное положение есть не исключение, а норма. Это значит, что время само по себе всегда открыто чрезвычайному, дикому, страшному. Характерно, что во всех подчеркнуто прогрессистских ламентациях сквозит одна и та же мысль: происходящее не нормально, происходящее исключительно. Норма же — это прогресс, улучшение, в которое мы подневольно вовлечены. Иными словами, это не мы что-то делаем или не делаем во времени, это само время делает или не делает что-то. Время, эпоха наделяются некой субъектностью, и эта субъектность берет на себя все заботы по обеспечению специфически человеческих нужд. Абстрактное время оказывается этаким резервуаром, в который мы теперь можем скидывать те мегатонны ответственности, которые нам недосуг взваливать на свои плечи. И всё это мы считаем нормальным, само собой разумеющимся. И в этом наша большая — кстати, этическая — ошибка.
Ханна Арендт называла прогрессизм товаром с ярмарки суеверий, предлагающим уютное убежище от реальности. Он оказывается идеальной конструкцией для того, чтобы избавиться от необходимости действовать, переложив ее на некие воображаемые плечи "XXI" века или "2022" года. Это идеология, целью которой является самоуспокоение, самогипноз ленного сознания, объятого, по Беньямину, тупой верой в самособойразумеемость воображаемой нормы. На деле ни год, ни эпоха, ни наши чаяния об исторической норме не обладают какими-то имманентными характеристиками, тем более этически нагруженными. Глупо антропоморфизировать время: оно не "должно", оно не "лучше" или "хуже", "нормальнее" или "ненормальнее". Все эти термины характеризуют не время, а самих людей, дрейфующих во времени как говорящие водоросли. В том числе характеризуют этих людей тогда, когда они добровольно снимают с себя все эти характеристики и делегируют их каким-то абстрактным, воображаемым "эпохам" с их "нормами".
Ответом на причитания "как это возможно в каком-то там веке?!" является как раз само это причитание. «Это» возможно именно в силу отказа от этической субъектности и переноса ее на гипостазированные категории. Так и работает идеология, ныне технократическая: через удобную веру, и леность, и догму, что развитие техники автоматически ведет к развитию нравственности. Ничто никуда не ведёт автоматически. Осознание этого есть начало как этики, так и политики, отличной от идеологии.
Последний в свое время едко критиковал такой дискурс, прежде всего в своих тезисах "О понятии истории", где он, в частности, пишет: "Изумление по поводу того, что вещи, которые мы переживаем, "еще" возможны в двадцатом веке, не является философским. Оно не служит началом познания, разве что познания того, что представление об истории, от которого оно происходит, никуда не годится". Из дальнейшего рассуждения становится ясно, что под этим представлением об истории Беньямин подразумевает прогрессизм, веру в который он прямо называет "тупой". Эта тупая вера также связывается Беньямином с тем, что "техническое развитие" представляется прогрессисту "направлением того потока", который, по его тупой вере, подхватывает и вольготно несет куда-то вперед и его самого. То есть прогресс для подобного прогрессиста — это удобные тюнингованные саночки, на которые можно усесться и поехать в светлое будущее. Техника здесь как бы символизирует, если не замещает собой, этику. И когда мы говорим, "как такое возможно в ХХI веке?!", мы предполагаем, что человек с айфоном этически преисполнился и утратил былую способность ко злу. Оказывается, не утратил. Более того, творить зло ему стало удобней и легче.
Используя известный образ ангела истории, несомого апокалиптическим шквалом спиной вперед в будущее, Беньямин как раз именует весь этот шквал, это нагромождение руин... прогрессом. Там же мы обнаруживаем слова, которые позже послужат вдохновением для Агамбена, — что в истории чрезвычайное положение есть не исключение, а норма. Это значит, что время само по себе всегда открыто чрезвычайному, дикому, страшному. Характерно, что во всех подчеркнуто прогрессистских ламентациях сквозит одна и та же мысль: происходящее не нормально, происходящее исключительно. Норма же — это прогресс, улучшение, в которое мы подневольно вовлечены. Иными словами, это не мы что-то делаем или не делаем во времени, это само время делает или не делает что-то. Время, эпоха наделяются некой субъектностью, и эта субъектность берет на себя все заботы по обеспечению специфически человеческих нужд. Абстрактное время оказывается этаким резервуаром, в который мы теперь можем скидывать те мегатонны ответственности, которые нам недосуг взваливать на свои плечи. И всё это мы считаем нормальным, само собой разумеющимся. И в этом наша большая — кстати, этическая — ошибка.
Ханна Арендт называла прогрессизм товаром с ярмарки суеверий, предлагающим уютное убежище от реальности. Он оказывается идеальной конструкцией для того, чтобы избавиться от необходимости действовать, переложив ее на некие воображаемые плечи "XXI" века или "2022" года. Это идеология, целью которой является самоуспокоение, самогипноз ленного сознания, объятого, по Беньямину, тупой верой в самособойразумеемость воображаемой нормы. На деле ни год, ни эпоха, ни наши чаяния об исторической норме не обладают какими-то имманентными характеристиками, тем более этически нагруженными. Глупо антропоморфизировать время: оно не "должно", оно не "лучше" или "хуже", "нормальнее" или "ненормальнее". Все эти термины характеризуют не время, а самих людей, дрейфующих во времени как говорящие водоросли. В том числе характеризуют этих людей тогда, когда они добровольно снимают с себя все эти характеристики и делегируют их каким-то абстрактным, воображаемым "эпохам" с их "нормами".
Ответом на причитания "как это возможно в каком-то там веке?!" является как раз само это причитание. «Это» возможно именно в силу отказа от этической субъектности и переноса ее на гипостазированные категории. Так и работает идеология, ныне технократическая: через удобную веру, и леность, и догму, что развитие техники автоматически ведет к развитию нравственности. Ничто никуда не ведёт автоматически. Осознание этого есть начало как этики, так и политики, отличной от идеологии.