Откопал свою творческую автобиографию. Это был первый этап для поступления во ВГИК. Драматургия. Набирал Арабов. Царствие небесное. Сейчас бы такую вещь я уже не смог написать:
Драматурги всех времен и народов обладали таинственной способностью тревожить сердца людей, очищать их души путем переживаний, будоражить и раздражать, заставляя зрителя встрепенуться, пробудиться, преобразиться. И какие у них, должно быть, были честные лица! Им дана была власть исправлять, карать, позорить, предавать светскому суду, им дано право иметь свои особые, невидимые простому глазу, тюрьмы, хватать, судить не по закону, сжигать, вешать, сечь головы, не пролив и унции человеческой крови. Одни изрекали мудрости на непонятых языках; другие говорили глупости на доступном наречии, постепенно синтезируя единую систему изречения, литерами которой стали слезы, крики и кровь — неописуемые подвиги каждого из них — что большинству казались бессмысленным марафоном праведника по бесконечной дорожке. Смех же в руках этих гигантов всегда стремился стать смертоносным оружием. Свободные от классических форм, от форм как додекакофонических, так и атональных, мастера выбирали героями низких и уродливых людей, из недостатков извлекая удовольствие. Ибо очевидна истина: всего мимолетней наружность.
Я с детства мечтал быть похожим на Давида Бурлюка, но только с двумя глазами, поэтому и первым моим увлечением, можно сказать, стала живопись. Это случилось примерно в том возрасте, в котором все способные мальчики оказываются в сумасшедшем доме, где им оказывают великую честь, приняв за умалишенных, но вскоре выпускают на свободу, убедившись, что они всего-навсего поэты. И длительное мое прозябание не должно нас удивлять, ибо невероятно большое число людей по своей природе решительно неспособно к каким-нибудь иным целям, кроме материальных, и даже не может понимать других целей. Я был именно таким. Но, если кто-нибудь, странствуя целый день, прибудет к очагу вечером, то этого уже достаточно, не так ли? Сомненья нет, как и все боги Греции, я был лишь замаскированный черт. И вот, во мне что-то начало вопрошать: «Являешь ли ты собой новую силу и новое право? Начальное движение? Самокатящееся колесо? Можешь ли ты заставить звезды вращаться вокруг себя?» Мир над миром существует — вылезай из гроба прочь! Но один идет к ближнему, потому что он ищет себя, а другой — потому что он хотел бы потерять себя. Именно так я и отправился в это одинокое странствие под палящим солнцем.
Странным образом я оказался в месте, где заткнувшие ватой уши говорили, будто внимали мелодичному голосу науки, а не умевшие даже лгать, вещали об сокрытой от моих глаз истине. И однажды один поэхт (с французского: «лгущий ритмично») сказал мне: «Претендовать на подражание природе — прежде всего вульгарно, да еще и кощунственно». Я внял этому содроганию и преобразился. Теперь я хотел походить только на Гете, ведь только таким мне и представлялся настоящий поэт. И тогда-то я и загремел: и сарабандой, и чаконой, и фолией. Но вскоре одумался и пошел дальше. Ибо не нам гадать о греческом Эребе.
Драматурги всех времен и народов обладали таинственной способностью тревожить сердца людей, очищать их души путем переживаний, будоражить и раздражать, заставляя зрителя встрепенуться, пробудиться, преобразиться. И какие у них, должно быть, были честные лица! Им дана была власть исправлять, карать, позорить, предавать светскому суду, им дано право иметь свои особые, невидимые простому глазу, тюрьмы, хватать, судить не по закону, сжигать, вешать, сечь головы, не пролив и унции человеческой крови. Одни изрекали мудрости на непонятых языках; другие говорили глупости на доступном наречии, постепенно синтезируя единую систему изречения, литерами которой стали слезы, крики и кровь — неописуемые подвиги каждого из них — что большинству казались бессмысленным марафоном праведника по бесконечной дорожке. Смех же в руках этих гигантов всегда стремился стать смертоносным оружием. Свободные от классических форм, от форм как додекакофонических, так и атональных, мастера выбирали героями низких и уродливых людей, из недостатков извлекая удовольствие. Ибо очевидна истина: всего мимолетней наружность.
Я с детства мечтал быть похожим на Давида Бурлюка, но только с двумя глазами, поэтому и первым моим увлечением, можно сказать, стала живопись. Это случилось примерно в том возрасте, в котором все способные мальчики оказываются в сумасшедшем доме, где им оказывают великую честь, приняв за умалишенных, но вскоре выпускают на свободу, убедившись, что они всего-навсего поэты. И длительное мое прозябание не должно нас удивлять, ибо невероятно большое число людей по своей природе решительно неспособно к каким-нибудь иным целям, кроме материальных, и даже не может понимать других целей. Я был именно таким. Но, если кто-нибудь, странствуя целый день, прибудет к очагу вечером, то этого уже достаточно, не так ли? Сомненья нет, как и все боги Греции, я был лишь замаскированный черт. И вот, во мне что-то начало вопрошать: «Являешь ли ты собой новую силу и новое право? Начальное движение? Самокатящееся колесо? Можешь ли ты заставить звезды вращаться вокруг себя?» Мир над миром существует — вылезай из гроба прочь! Но один идет к ближнему, потому что он ищет себя, а другой — потому что он хотел бы потерять себя. Именно так я и отправился в это одинокое странствие под палящим солнцем.
Странным образом я оказался в месте, где заткнувшие ватой уши говорили, будто внимали мелодичному голосу науки, а не умевшие даже лгать, вещали об сокрытой от моих глаз истине. И однажды один поэхт (с французского: «лгущий ритмично») сказал мне: «Претендовать на подражание природе — прежде всего вульгарно, да еще и кощунственно». Я внял этому содроганию и преобразился. Теперь я хотел походить только на Гете, ведь только таким мне и представлялся настоящий поэт. И тогда-то я и загремел: и сарабандой, и чаконой, и фолией. Но вскоре одумался и пошел дальше. Ибо не нам гадать о греческом Эребе.